«За океан» — да от одного этого сочетания слов с Ильей Ильичем случился бы обморок! А Гончаров с детства мечтал о странствиях, зачитывался приключенческими романами, восхищался отважными героями и, как только объявился случай, подал прошение пристать к морской экспедиции — и вскоре оказался на корабле, плыл по бурным водам, качался в тесном кубрике. Два года странствовал, всякого натерпелся, многое повидал.
Любопытно, «парус одинокой» воспел «мятежный» Лермонтов, а под настоящими парусами оказался его «смиренный» однокурсник Иван Александрович.
Играют волны — ветер свищет,
И мачта гнется и скрыпит…
Для Гончарова — это не романтическая фантазия, а пережитое — неоднократно! — впечатление.
«Мы выбрались наверх: темнота ужасная, вой ветра еще ужаснее; не видно было, куда ступить. Вдруг молния. Она осветила кроме моря еще озеро воды на палубе, толпу народа, тянувшего какую-то снасть, да протянутые леера, чтоб держаться в качку. Я шагал в воде через веревки, сквозь толпу; добрался кое-как до дверей своей каюты и там, ухватясь за кнехт, чтоб не бросило куда-нибудь в угол, пожалуй на пушку, остановился посмотреть хваленый шторм. Молния как молния, только без грома, или его за ветром не слыхать. Луны не было. <…>
Нечего делать, надо было довольствоваться одной молнией. Она сверкала часто и так близко, как будто касалась мачт и парусов. Я посмотрел минут пять на молнию, на темноту и на волны, которые все силились перелезть к нам через борт.
— Какова картина? — спросил меня капитан, ожидая восторгов и похвал.
— Безобразие, беспорядок! — отвечал я, уходя весь мокрый в каюту переменить обувь и белье.
Но это было нелегко, при качке <…>. Я отворял то тот то другой ящик, а ящики лезли вон и толкали меня прочь. Хочешь сесть на стул — качнет, и сядешь мимо. Я лег и заснул».
Может быть, и впрямь — «в буре есть покой»?
Но может быть, без опыта реальных бурь, когда гибельные волны ходят ходуном, тучи и мрак застят видимость и даже мощный фрегат теряет оснастку под ударами озверевшего ветра, не родился бы и сладостный покой Обломова?
И еще: покой Обломова — не признак ли это душевной бури Гончарова? Вот ведь и своего однокурсника, который, по нашим представлениям, выглядит чуть ли не антиподом Гончарова, он запомнил вовсе не буяном и демоном: «Он казался мне апатичным, говорил мало и сидел всегда в ленивой позе, полулежа, опершись на локоть». Да кто это? Лермонтов? Обломов? Гончаров? Это — не просто Лермонтов, это Лермонтов 1831–1832 годов, это — автор «Паруса» (1832)! Как обманчива внешность! Сколько требуется усилий, чтобы угадать человека!
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?
Гончарова угадать непросто. Он не любил афишировать свою личность. И врожденная скромность препятствовала, и провинциальное происхождение сказывалось, и скрытность характера, болезненная подозрительность накладывали отпечаток. В нем не было тургеневской яркости, деятельного темперамента Некрасова, толстовской дерзости, горящего взгляда Достоевского. Он был мягок и уравновешен на людях, придерживался правил светского этикета, ценил воспитанность и культуру. А еще был щепетилен и мнителен. Осторожен. Пожалуй, даже робок — в отношениях с начальством, в обхождении с дамами, в образе жизни. Он не был хищником (в одном из поздних писем к сестре чистосердечно признавал себя «карасем» из пословицы про карася и щуку). Не был он и охотником. Он демонстративно назвал свой первый роман «Обыкновенная история».
И все же полагать его самого обыкновенным человеком было бы большой несправедливостью. Да, он не носил гусарского мундира, ходил в партикулярном платье, предпочитал горячему скакуну карету. Он не лез на рожон, он тянул лямку ежедневной службы. Любил комфорт и дорогие сигары. Любил пошутить и полюбезничать в женском обществе. И однако же — взошел на палубу! восстал на Тургенева! обличил нигилизм! Наконец, написал ведь и «Необыкновенную историю» (хоть и не стал ее печатать). Этот «карась» был «крупной рыбой»!
В натуре Гончарова была духовная неуспокоенность. Его старший брат Николай, не менее талантливый и образованный, тоже с Московским университетом за плечами, не смог двинуться дальше провинциального учителя — ему не хватило воли. Дамоклов меч безволия всю жизнь висел и над головой Ивана Александровича, такова уж была порода. Но Гончаров настойчиво преодолевал ее. По сути дела, он всю жизнь боролся с собой — за себя. Он отстаивал себя, Человека, — у себя, человека. Спасал личность от обезличивания — образ и подобие от безобразия и расподобления. Таким был его выбор. Он знал в себе Обломова — и воспитывал в себе Штольца.
Он хандрил, он тосковал, впадал в апатию и бездеятельность, разочаровывался в надеждах, болел и раздражался, жаловался на судьбу, но никогда не давал слабости до конца овладеть собой! Порой отступая, все же не уступал ей совсем. Это ежедневное, мучительное и однообразное борение с собой отнимало сил не меньше, чем любое сражение. Утренняя перебранка со своим двойником чем не перестрелка с горцами! Равно — гибелью грозит.
И потому так дорог был Гончарову и любим Чацкий которому он посвятил свой заветный шедевр «Мильон терзаний» (ох, как он хорошо знал, что это такое!): «Чацкий, как личность, несравненно выше и умнее Онегина и лермонтовского Печорина. Он искренний и горячий деятель, а те — паразиты, изумительно начертанные великими талантами, как болезненные порождения отжившего века. Ими заканчивается их время, а Чацкий начинает новый век — и в этом все его значение и весь «ум».
И Онегин и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже «озлоблены», носили в себе и «недовольство» и бродили как тени с «тоскующею ленью». Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно».
Эти гневные и горячие слова написаны шестидесятилетним стариком, не понаслышке знающим, что такое «тоскующая лень»; за ними — его многотрудный опыт личного деятельного одоления этой гибельной пропасти человеческого духа.
В апологии Чацкого — русского Штольца — жизненное кредо Гончарова, его нравственный императив: «Он вечный обличитель лжи, запрятавшейся в пословицу: «один в поле не воин». Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель; но передовой воин, застрельщик и — всегда жертва».
«Застрельщиком» и «жертвой» Гончаров не был — в отличие от своего ровесника Герцена и однокурсника Лермонтова, — но «передовым воином» был: в борьбе с унынием, ленью, малодушием, нравственной усталостью, безразличием, распущенностью и бездельем — и был победителем.