Во время остановок, происходивших в разное время, заботой обитателей вагона было найти уборную на полустанке, достать кипяток. Состав, как правило, стоял на путях, которые были далеко от перрона. Расписание отсутствовало, и все рассчитывалось на глазок, “по чувству”. Особенно это опасно было в ночное время. Как только поезд останавливался, люди пролезали под вагонами и бежали на станцию за кипятком. Самое главное было не отстать от поезда, который мог тронуться в любую секунду. И все время возникали безумные гудки паровозов, и люди вздрагивали. Мой двоюродный брат Алик, который ехал с нами, дрожал от этих постоянных гудков и свистков и зажимал уши руками. Восемь дней длилось это путешествие до Куйбышева и еще день до Кинель-Черкас.
Когда мы прибыли в Кинель-Черкасы, нас поселили в какой-то избе, в которой мы и жили вместе с ее хозяевами. В эвакуацию мы поехали большим составом семьи, которая, правда, не существовала как единое целое, а состояла из двух. В одной из них был мой дедушка по линии отца Михаил Борисович. Его я хорошо помню, он был уже преклонных лет и умер в Кинель-Черкасах, где его и похоронили.
Время пребывания в Кинель-Черкасах мне очень памятно. Тяжелое время. На центральной площади на столбе были смонтированы четыре квадратных раструба громкоговорителей, направленных в разные стороны. По ним передавались сводки с “театра военных действий”, — в начале войны еще существовала подобная терминология. Сводки были удручающими.
В беспролазной грязи на площади стояла мрачная толпа людей в ушанках, платках, тулупах, валенках с галошами, которые понуро слушали известия с фронта. Радио хрипело, в ушах стоял голос Левитана: “В целях выравнивания линии фронта… отошли на заранее подготовленные позиции”.
Мы все это слушали и обсуждали. Кругом была ужасающая темнота, есть нечего, света не было почти никакого. Такая жизнь на крошечные деньги. А кстати, купить все равно было практически нечего. Стояли длинные очереди в магазины с чудовищной карточной системой. Весной мы вскопали какие-то грядки, росла какая-то зелень. Как-то жили, меняли что-то на что-то.
Первые дни нашего пребывания в Кинель-Черкасах совпали с уходом в армию молодых людей, достигших призывного возраста. На площадь съехались сотни телег, на которых привозили из окрестных сел новобранцев. Их провожали близкие. Стоял оглушительный вой, голосили матери призывников. Этот звук иногда перекрывался еще более высокими нотами визга какой-нибудь впадавшей в отчаянье женщины, создавая контрапункт нестройному горестному хору. Этот вой стоял сутками, пугал меня и одновременно манил на площадь.
Начало занятий в школе было для меня трудным. Я по развитию превосходил даже второклассников сельской школы. Но не имел некоторых навыков, которыми должен был владеть первоклассник. И мое положение мучило меня этой раздвоенностью. Мне очень помогала моя бабушка Жозефина, замечательная просвещенная женщина.
Бабушка всегда держалась героически, не обращала внимания ни на что, жила духовной жизнью. Подарила мне книжку Брэма, она есть у меня до сих пор. Прививала мне любовь к животным, пыталась приобщить к польской культуре, научить польскому языку, а я, идиот, хотел быть, как все мальчишки, как все.
Бабушка восхищалась стихами Элизы Ожешко и читала мне их по-польски. А я сам прочел по-русски всего Сенкевича — “Огнем и мечом”, “Потоп”, “Пан Володыевский”, “Камо грядеши”. Это она мне подсовывала книжки, которые меня так волновали. Герои Сенкевича были моими героями, я их до сих пор люблю, особенно пана Заглобу. Они все пили “мед”, и, помню, я тогда старался выяснить, что это такое, что это за мед, от которого “голова была светлая, а ноги не шли”. Многого я тогда не понимал, но запомнил, что герой “Камо грядеши” Петроний умер от отвращения к жизни.
В Кинель-Черкасах мы пробыли до лета, а потом, в поисках более подходящего места жительства, отправились через Куйбышев в Казань. Мама в то время была в процессе развода с отцом, что очень осложняло нашу жизнь. Но, тем не менее, он старался нам помогать и пытался устроить нам жилье в Куйбышеве. Но пока этого не произошло, мама решила отвезти меня и бабушку в Казань, потому что считалось, что там жизнь лучше. Мы поплыли из Куйбышева на пароходе по Волге.
В Казани жила в эвакуации родная сестра мамы тетя Соня — Софья Алексеевна (та, которой в 2011-м исполнилось сто два года). Доктор наук, одна из основателей пищевой промышленности в стране, она работала на лесоповале в телогрейке. Интеллигентов гнали туда как заключенных, давали им пилы и топоры, и они в безумный холод, по колено в снегу, пилили огромные деревья, стараясь выполнить план.
Мама уехала обратно в Куйбышев, а я остался с бабушкой и тетей Соней. Мы приехали в Казань в надежде, что там нет такого голода, как в Кинель-Черкасах. Но в Казани тоже был жесточайший голод.
Я пошел в школу, холодную и убогую. Это было начало третьего класса, я абсолютно ничего не понимал, потому что перепрыгнул через класс, из другой школы, разная среда, разные дети… Увидев у мальчика за соседней партой книгу, обернутую в бумагу с надписью от руки:
“хрест-
ома-
тия”,
я решил, что это религиозная книжка. Я не знал, что такое хрестоматия. С ужасом смотрел на незнакомые книжки в ледяном классе, где было сорок человек.
Незабываемым впечатлением остались картины похорон детей, умерших от голода. По главной улице Казани, которая, конечно, носила имя Ленина, шла бесконечная вереница похоронных процессий. Эта вереница двигалась то маленькими группами по четыре-шесть человек, то более крупными — человек до двадцати и с небольшим оркестром, а иногда проезжали грузовики с обтянутыми красным кумачом бортами и черными лентами по краям кузова. Там находилось человек десять, и еще человек десять шли сзади.
Умерших детей несли в маленьких гробиках, которые люди держали внизу на вытянутых руках. (А не так, как мы видим теперь на многолюдных похоронных процессиях — на плечах, да еще когда по восемь человек помогают друг другу в этой скорбной церемонии.) Траурные процессии двигались не посредине улицы, а сбоку, вдоль тротуара. Шли в основном женщины и несли открытые гробики с детскими фарфоровыми личиками, совершенно сохранными, отчего они казались кукольными. Конечно, детские страхи мешали мне вглядываться в эти личики, но их фарфоровая опрятность, какие-то кружавчики вокруг лиц и на головках делали их игрушечными, нестрашными, а люди шли сурово, без слез. Поскольку похоронные процессии двигались нескончаемым потоком и было много красного цвета, да и маленькие оркестры проходили своей чередой, все это казалось мне какой-то демонстрацией. Тех, кто шел, как я, навстречу движению, было гораздо меньше.