Семь планет — распорядителей судеб — обращаются по эпициклам, чьи центры вертятся вокруг нашего мира, увенчанного крестом спасения, где добро все еще сражается с силами ада. Он потому и зовется «подлунным», что владычица ночи — ближайшее к нам из светил.
Пора, пора возвратиться на историческую стезю, ибо там, где речь заходит об «астроломии»,[3] как выражается несравненный поэт Джеффри Чосер, недалеко и до «задометрии», то бишь геометрии, или, того хуже, алхимии с ее атанорами да алембиками,[4] вонючими уриналами для отстойки мочи, коими орудуют златоделы-фальшивомонетчики. А это уже не отхожим местом, извините, попахивает, а кое-чем похуже — пыточной камерой. Впрочем, отхожее место тоже далеко не везде сыщешь, поэтому, гуляя по городу, следует держать ухо востро. Не то так окатят, что и в бане, которая зачастую соединена с лупанарием,[5] не отмыться.
Не будем поэтому забираться в дебри и поспешим наверстать упущенное, вновь оттолкнувшись от нормандского завоевания Альбиона, прозванного так римлянами за белизну меловых утесов. Для Англии оно означало нечто неизмеримо большее, нежели очередное вторжение иноземцев или же простую смену династий. Глубочайшие последствия этого действительно поворотного события окончательно не изгладились по сей день, и потому позволительно расценить его как начало всех прочих начал. Недаром даже в девятнадцатом веке широко употреблялся юридический термин: «A temp. Reg. Will.», что означает «Законы со времен Вильгельма», вернее Уильяма, как вскоре стали именовать великого короля англичане. Его воинственным наследникам далеко не сразу удалось расширить континентальные владения и присоединить к Гиени (с портами Бордо и Байонна) графство Мен и часть графства Анжу. К началу рокового четырнадцатого века багряный щит с тройкой златых пантер, отмечающий Англию, сильно продвинулся к югу, теряя постепенно зверей. Пара длинных оскаленных кошек легла на Нормандию, одна — на Гиень.
Тесно французским лилиям на лазурном поле. Топчут цветок непорочной девы когтистые лапы, отжимают от северных вод на потраву императорскому бестиарию:[6] черным орлам всклокоченным, львам свирепо прямостоящим.
Противоборство между Лондиниумом и Лютецией, то бишь между Лондоном и Парижем, сосредоточилось вокруг постоянно тлеющих очагов: Гаскони, Фландрии и Шотландского королевства.
Разрубить гордиев узел ударом меча оказалось куда как трудно. Разрозненные вооруженные стычки, протекавшие с переменным успехом, лишь заострили вековые противоречия, укрепив сложившиеся союзы и коалиции. Франция теперь неизменно присутствовала на всех переговорах между Лондоном и Эдинбургом. Союз между Брюсами и Капетингами сделался долговременным фактором международной политики. Но были исчислены сроки обеих древних династий, хотя к этому моменту в руках общего их врага осталось лишь графство Понтье на севере и герцогство Гиень на юге.
Когда шотландцы одержали решительную победу в войне за независимость, был подписан Эдинбургский договор, закрепивший союзнические обязательства обеих стран на случай любого конфликта с Англией. Это было сделано удивительно ко времени, ибо в том же году пресеклась прямая линия Гуго Капета и на горизонте выплыл новый могущественный фактор — династический. Теперь в костер войны была брошена такая охапка хвороста, что жара угольев хватит на сто и более лет. Взывая кощунственно к прародительнице Мелузине, дщери дьявола, Эдуард Третий, внук последнего Капетинга со стороны матери, не замедлил предъявить права на французский престол. К давним притязаниям нормандских герцогов добавился очевидный аргумент близкородственной крови. Появился зыбкий шанс разом покончить с затянувшейся распрей под гербом единой империи.
Однако собрание пэров Франции отвергло домогательства заморского претендента на том простом основании, что передача короны по женской линии не имеет прецедента во французской истории. В качестве юридического подкрепления была использована даже порядком забытая «Салическая правда»,[7] запрещавшая женщинам любое наследование земли.
Как тут не спутаться временам, если какая-то патриархальная заповедь не только выплывает из небытия через восемь столетий, но и вновь обретает авторитет истины, причем высшей, непререкаемой, непогрешимой!
Колышатся призрачные туманы над истерзанной землей европейской, щедро удобренной человеческим мясом и углем пожарищ. Пустуют римские цирки за стенами городов. Уходят все дальше вглубь мощенные легионами дороги. Но след все равно остается. Неизгладимый след, необратимый. В деяниях, что звеньями причин и следствий замыкают цепи новых деяний. В имени изменчивом, подобно мифическому Протею, и неизменном, как вещий знак. Недаром сказано: «Nominis umbra» — «Тень имени». Хищные орлы по-прежнему осеняют знамена императоров Священной Римской империи, и чуткие тени витают в каменных лабиринтах, и кельтское слово живет по обоим берегам Канала.
В ожесточенной схватке вокруг короны предпочтение было отдано дому Валуа, состоявшему в родстве с Капетингами по боковой линии. В династическом споре Филипп Валуа победил бы, наверное, и без «Салической правды», но в том, что закрепленные в слове обычаи далеких варваров смогли сыграть свою роль, мнится смысл глубинный, более того — роковой. Не жди добра, когда оживают тени.
На королевском гербе появился гордый девиз: «Rege ab ovo sanguinem, nomen et lelia».[8] Звучит, что и говорить, сильно, только ведь и Эдуард, британский кузен, взывал к той же голубой крови, к тому же славному имени. И даже подвесил у себя в Виндзоре новый герб. Рассеченный на четыре поля щит с шахматным чередованием леопардовых троек и лилий. Не обретя заморского трона, англичане получили еще один формальный предлог, для военных действий за морем. Причем долговременный, облаченный в непорочную белизну королевского горностая.
Обе стороны начали спешно готовиться к схватке. Дабы избежать изнурительной войны сразу в двух направлениях, Эдуард Третий, едва избавившийся от материнской опеки, перешел через реку Твид. Успешно тесня плохо вооруженное шотландское ополчение, он предпринял энергичное наступление и на дипломатическом фронте, наложив запрет на продажу английской шерсти во Фландрии. Гентские сукноделы взялись за оружие, вынудив тем самым тяготевшего к Франции графа Людовика Фландрского уступить британским домогательствам. Далее в ход пошли щедрые подарки и ленные пожалования, хитроумные династические браки, а также родственные связи со стороны Филиппы Геннегау, которую Эдуард Третий взял в жены не только из политических соображений, но и по непритворному влечению сердца.