На Ингерсола, белокожего, розовощёкого, ладно-скроенного, осанистого было любо поглядеть.
Ему предстояло выступить с речью в честь добровольцев и с первых же двух фраз он показал своё мастерство. Когда же с его губ слетела третья фраза, заставив весь зал взорваться овациями, мой парень-рядовой обрадовался и впервые возродил надежду, но всё ещё был слишком напуган, чтобы аплодировать. Затем, когда Ингерсол перешел к пассажу, в котором говорил, что эти добровольцы проливали свою кровь и рисковали своими жизнями ради того, чтобы матери могли иметь своих детей, язык его был так прекрасен (жаль, я дословно не помню его речи), дикция – такая чёткая, что все присутствующие как один вскочили на ноги, заревели, затопали и заполнили весь зал взмахами салфеток вроде снежной пурги. Этот могучий взрыв длился минуту-другую, а оратор стоял и ждал. Тут я невзначай глянул на моего парня-рядового. Он топал, хлопал, вопил, жестикулировал, как настоящий сумасшедший. Наконец, когда восстановилась тишина, глянув на меня со слезами на глазах, он воскликнул: - Слава богу! Он не ударил в грязь лицом!
Моему выступлению предоставили опасную привилегию почётного места. Речь моя стояла последней в списке – честь, которой никто себе не искал, и черёд её пришёл только в два часа ночи. Но когда я поднялся для выступления, я знал, что в мою пользу есть хотя бы одно обстоятельство – предмет моей речи не мог не вызывать симпатию девяти из десяти мужчин и десяти из десяти женщин, замужних или нет, что столпились в проёмах разнообразных дверей, выходящих в зал. Я рассчитывал, что речь данной тематики будет принята благосклонно и не ошибся.
В начале своей речи я упомянул сравнительно недавнее появление на свет двойняшек генерала Шеридана и многие другие события, способствующие её лучшему восприятию. В ней имелась только одна деталь, вызывающая моё опасение, и она находилась там, откуда её нельзя было изъять в случае прокола. Этой деталью было последнее предложение речи.
Итак, в финале речи я набросал картину Америки спустя полвека, когда её население достигнет численности в двести миллионов граждан, предположив, что ныне будущие президент, маршалы и т. д. той благодатной грядущей поры лежат в своих различных люльках, раскиданных по просторам нашей необъятной страны, и затем продолжил: «и вот где-то на родной земле в своей люльке будущий гениальный маршал так мало озабочен предстоящей важностью и ответственностью его положения, что весь свой дальновидный интеллект здесь и сейчас посвящает решению такой непростой задачи, как бы это изловчиться и сунуть в рот большой палец своей ножки. Той же самой задачи, на которой, не в обиду будь сказано, наш прославленный виновник торжества сосредоточил всё своё внимание где-то пятьдесят шесть лет назад …»
И тут, как я и предвидел, смех прекратился и вместо него в зале воцарилась какая-то напряженная тишина, поскольку это уже, явно, было перебором. Выждав ещё мгновение-другое, чтобы тишина как следует устоялась, я повернулся к Гранту и добавил: «И если, как гласит афоризм, ребенок – это отец его же взрослого, то почти всякому ясно, что свою задачу он тогда решил.*»
Эта заключительная фраза сняла оцепенение аудитории, ибо увидев, как Грант разразился хохотом, то она и сама охотно последовала его примеру.
Продиктовано в 1885 г.
* Прим. переводчика. - И в чём тут юмор? - спросит наивный читатель. Дело в том, что славный генерал Грант кроме всех своих достоинств обладал досадным недостатком - не блистал красноречием. Для таких людей в английском языке есть образное выражение: "to put one's foot in one's mouth" - букв. "сунуть свою ногу себе в рот", перен. "ляпнуть что-то невпопад". В своей речи в честь детей Твен, обыгрывая это выражение, а также известный афоризм: "the child is the father of the man" - "ребенок - это предок себя же взрослого", тонко подначивает Гранта с намёком на эту его черту, видимо, приобретенную в младенчестве, когда тот, научившись совать себе в рот палец ноги, так и не избавился от этой привычки с возрастом.