Mы привыкли к зрелищу грузовиков, наполненных дезертирами, под охраной чекистов, выезжающих из тюрем. Их отвозили в какое либо уединенное место для массовой казни. Головы их были понурены лица землисто-серого цвета; тощие, несчастные создания, дрожавшие в своих оборванных военных формах. Я знаю из осведомленных источников, что процент дезертиров был необычайно высок.
Это явление может об'яснить тот факт, что миллионы людей, неспособных драться по любым цивилизованным стандартам, были спешно мобилизованы и посланы под огонь, без надлежащей подготовки. У них возникал животный страх. Наши простые крестьяне могли противостоять опасностям, которые они могли понять; но современ- ные танки, огнеметы, бомбежка с воздуха парализовали многих из них ужасом, прежде, чем они могли к этому привыкнуть. При недостатке вооружения для противодействия оружию врага, принужденные применять «молотовский коктейль» вместо противотанковых ружей, новые рекруты не выдерживали. Правительство удобно для себя именовало трусостью результаты своих собственных непростительных ошибок. Презирая жизнь своих подданных, оно охотно противоставляло русское мясо германскому металлу, русскую кровь — германскому бензину.
Ужасное количество советских потерь много раз приводилось, как доказательство русского героизма — его надо привести, хотя бы один раз, как доказательство зверской жестокости Кремля.
Эвакуация Москвы началась в августе и продолжалась долгое время в 1942 году, пока опасность для столицы не была окончательно снята. По мере того, как учащались налеты бомбардировщиков нацистов, население начало покидать столицу на свой страх и риск. Оптимисты и горячие головы кричали о трусости и дезертирстве. Однако скоро, когда железные и шоссейные дороги вокруг столицы оказались забитыми, мы ругались почему власти сами не организовали своевременно этой трусости и дезертирства. Мы, то принимались за эвакуацию своего завода, то получали приказ оставаться на месте, а затем еще приказ выезжать. Так было и на всех остальных предприятиях столицы.
Хотя нацисты достигли предместий Москвы только через месяц, атмосфера в столице к концу августа была уже такая, как у оставленного города. Высшие чиновники отправляли свое имущество и семьи в Свердловск и другие уральские города на автомашинах, самолетах и на поездах. Сотни наших вождей жили в своих кабинетах, держа чемоданы и служебные автомашины наготове для поспешного бегства. Мы работали целыми днями, складывались по вечерам и ликвидировали результаты налетов по ночам.
Весь ответственный персонал нашего завода, как и на всех других промышленных предприятиях столицы, был об'явлен на «военном положении». Я не приходил домой неделями, ел и спал на месте работы. Я никогда не забуду сцен ужаса — и героизма — когда мы оставались на наших постах и у наших машин, пока вокруг падали снаряды и бомбы, германские самолеты кружились над городом, а женщины и дети истерически кричали и плакали. Это было испытание нервов, в котором русский народ вокруг меня проявил выдающееся мужество.
К концу сентября страх и беспорядок достигли крайней степени. Неравноправность при эвакуации наполняла сердца москвичей яростью. Впервые за двадцать лет я слышал открытую брань начальства. Каждое предприятие и учреждение составляло списки лиц, имеющих право пользоваться поездами до Свердловска, Куйбышева и других отдаленных мест. В теории единственным основанием являлось «незаменимость»; на практике окончательными арбитрами были связи и политические интриги.
Паразиты политической власти находили места для своей мебели, гардеробов своих подруг, родственников и знакомых, в то время как тысячи несчастных семей располагались лагерем вокруг вокзалов, со своими кульками и чемоданами, в напрасной надежде на место в вагоне или хотя бы на площадке вагонов идущих на восток поездов. И это были счастливчики, москвичи имевшие официальное разрешение на от'езд. Тысячи других уходили пешком.
Эвакуируемые вокруг вокзалов становились более многочисленными, более шумливыми с каждым днем.
Их страхи заражали все остальное население столицы. Я бывал на конференциях по обсуждению этого вопроса. Если бы мы имели дело со скотом, мы бы хоть беспокоились о корме для него на длительное путешествие. А в этом случае, никто ни одного раза не поднял вопроса о продовольствии для эвакуируемых, о том, как они достигнут указанного пункта и как они там будут размещены.
Когда толпы на вокзалах стали уже слишком многочисленными, были наконец поданы товарные вагоны, вагоны для скота, открытые угольные площадки, даже вагоны метро. Без очистки и дезинфекции все эти вагоны должны были вести советских граждан в их долгий путь. Процесс отправки сопровождался слезами и истерией. Терялись дети, разделялись семьи, людей заставляли бросать их последнее имущество. Часто хаос этой эвакуации еще увеличивался рейдами немецких самолетов. Между тем, как бы в насмешку над москвичами, поток роскошных правительственных автомашин лился по улицам Москвы, нагруженный семьями и имуществом нашей элиты. Пропасть между классами казалась еще более глубокой и уродливой в обстановке войны и опасности.
В первую неделю октября столица казалась умирающей. Город, как и отдельный человек, может переживать нервный паралич. Трамваи и автобусы работали с перебоями. Магазины были почти пусты, но голодные люди все равно выстраивались в очереди. Дома и учреждения не отапливались; вода и электрический ток подавались не регулярно и часто отсутствовали.
День и ночь дымились трубы НКВД, Верховного суда, Комиссариата Иностранных Дел, различных других государственных и партийных учреждений. Наши вожди поспешно уничтожали следы своих преступлений за последние два десятилетия. Правительство, очевидно по приказу свыше, заметало свои следы. Первый октябрьский снег был черным от горелой бумаги.
Однажды, в стройжайшей тайне, чекистами был погружен на грузовик футляр, в котором лежит набальзомированное тело Ленина на Красной Площади. Оно было доставлено в специальном вагоне до города Тюмень в Сибири, где оно оставалось четыре года, до конца войны. Наиболее ценные предметы из Кремля и из музеев также были вывезены. Бомбардировка Москвы становилась с каждым днем все более частой и устрашающей, хотя и не такой разрушительной, как мы все ожидали.
12 октября немцы забросали наш Болшевский район листовками. Я руководил группой доверенных коммунистов, которые подбирали эти немецкие обращения. Нам, конечно, запретили читать их, — каждый найденный с листовкой подлежал немедленному аресту. Но мы пытались читать их во время этой работы. Они не произвели на нас впечатления, даже наполнили нас презрением к врагу. Германская пропаганда казалась мне необычайно глупой. Ее наглость была возмутительной и она делала ошибку, смешивая любовь к родине с любовью к Сталину.