4) Наконец, как действует на него наше механическое воздействие?»
Это голос человека, начинающего в хирургии новый этап.
Профессорские кандидаты приехали в Дерпт на два-три года, просидели целых пять. Поездка за границу, которой должен был завершиться курс учения, откладывалась. Помешали французская революция 1830 года, польское освободительное движение 1830—1831 годов. Царь не желал пускать своих подданных в «крамольную» Европу.
Пирогов отправился в Москву.
Четыре года не видал матери, сестер, А тут подвернулся дешевый возница. Товарищи понаходчивее помогли сбыть кое-какие вещицы: ненужные книги, старые серебряные часы, подержанный самоварчик. В пасмурный декабрьский день Пирогов, натянув поверх нагольного полушубка шинель на вате, уселся в простую тряскую кибитку, чтобы испытать все превратности санного путешествия.
Казалось, все было предпринято, чтобы отнять у России будущего гениального хирурга. Возница терял дорогу в темной снеговой пустыне. Под полозьями кибитки трескался лед; она каким-то чудом удерживалась на краю полыньи, чтобы вскоре все-таки провалиться в другую. Пирогов замерзал, промокал до нитки и снова замерзал. Но всего страшнее показалась (и запомнилась на всю жизнь) заброшенная рыбацкая деревушка — грязные, смрадные лачуги, похожие на звериные норы; забитые, загнанные люди, почти потерявшие облик человеческий, — ужасающий портрет-сгусток крепостной деревни.
Лишь на исходе второй недели матово засветились в морозном рассвете золотые луковицы московских церквей и колоколен.
Спины у людей были обтянуты мундирным сукном, спины сутулые или подчеркнуто прямые, разогнутые строевой выправкой, — спины без крыльев. Летать запрещалось. Летать осмеливались немногие. Пирогову не повезло: в кругу семейных и университетских знакомых он встретился лишь с теми, кто ходил или ползал. Он убегал от почтенных семейств, где непривычное считали крамольным, ругали ученых, докторов, студентов, якобинцев и развлекались сальной шуткой и жирным поросенком с кашей. Огорчался в университете. Профессор хирургии не верил в эксперименты на животных, в перевязку больших артерий, даже в астрономию — ни во что не верил, чего не знал. Иовский показался усталым, надломленным. Бороться за истину в науке было не легко.
И снова московская застава, и мать торопливо крестит его на дорогу.
— Скоро свидимся, маменька, скоро!..
Он и впрямь верил, что скоро. Чувствовал уже свою силу. Надеялся, что здесь, в Москве, быть ему профессором. А где же еще? Москва его на учение посылала, в Москву ему, ученому, и возвращаться. А там — дай срок! Придет в университет, в клинику, все по-своему переделает.
…Мчится по белой сверкающей дороге почтовая тройка. «Вы шествуете к славе, — насвистывал Пирогов, — но не забывайте и меня». За дерптскими делами, заботами образ белокурой прозрачной Натали забылся, поблек. Николай писал ей поначалу, потом недосуг стало — бросил. Но в Москве не удержался — зашел. И хотя Натали, по-прежнему прекрасная, все так же проникновенно пела его любимую песенку, чувствовал Николай — не та, не та… А может, и не в Натали дело? Может, это он не тот? Исчезла Натали, словно растворилась в памяти. Одна лишь песенка и осталась: «Вы шествуете к славе…»
На великолепном здании берлинского Цейхгауза застыли в предсмертных муках трагически искаженные лица воинов, изваянные Андреасом Шлютером. В зловонном здании берлинской больницы «Шарите» люди мучались и умирали от госпитальной нечисти и гнойного заражения. С них не ваяли прекрасных трагических масок — просто уносили в маленькую покойницкую. В покойницкой часами работал Пирогов. Вскрытый труп рассказывал ему не меньше, чем прекрасная скульптура. Пирогов сам был творцом. Скульптор ваял резцом, он — ножом. «Разнимал» трупы, разделял целое — и ваял цельное: точное и законченное представление о человеческом теле, о положении органов. Творил анатомическую карту человека и намечал маршруты возможных операций.
За узким оконцем стоял чопорный Берлин. Мимо холодных торжественных зданий ездили в каретах знаменитые берлинские профессора. Мимо Новой гауптвахты с дорическим портиком, мимо музея с ионическим фасадом, мимо роскошного Большого дворца и монументального бронзового коня, несущего бронзового великого курфюрста, парадно проезжали Руст, Грефе, Диффенбах. В покойницкой больницы «Шарите» Пирогов изучал свой Берлин — берлинскую хирургию. «Разъятые» трупы — беспристрастные свидетели — говорили о ее достоинствах, пороках, просчетах.
Какие имена!.. Руст, Диффенбах, Грефе!.. Их называли: «оракул» Руст, «великий» Диффенбах, «маэстро» Грефе! Голова может закружиться от такого созвездия имен!..
Двадцатидвухлетний Николай Пирогов явился в Берлин не для того, чтобы ощущать приятное головокружение от пребывания среди признанных авторитетов. Легенды о них не повергали его в слепой восторг. С юных лет правилом Пирогова было: больше видеть, чем слышать. Он обладал высокой точностью видения. Его ум — скальпель анатома, привыкшего препарировать: проникать в суть, отсекать лишнее, оставлять нужное. Пирогов приехал в Германию через год после смерти Гегеля. Но философ оставался по-прежнему властителем дум. Ревностные последователи, которых расплодилось с избытком, подменяли гегелевское учение собственными измышлениями, барахтались в бессмыслице и мистицизме.
На лекции в Берлине можно было услышать такое: «Природа представляет нам всюду выражение трех основных христианских добродетелей: веры, надежды и любви. Так, целый класс млекопитающих служит представителем первой из них — веры, земноводные как бы олицетворяют надежду, а птицы любовь».
Молодые российские профессора Алексей Филомафитский, Степан Куторга, Николай Пирогов признавали рациональный взгляд на вещи, точное знание, опыт. Они были предтечами Писаревых и Базаровых. Не робкими незнайками-учениками, не восторженными эпигонами приехали они за границу, а строгими критиками, беспощадными рационалистами, умеющими брать нужное и отбрасывать лишнее, людьми, уверенными в своих силах, и не только завтрашних, но и сегодняшних. Не зря же диссертацию Пирогова, едва он появился в Берлине, перевели с латыни на немецкий, издали. Видно, не знали прежде «оракулы» и «маэстро» того, что написал Пирогов!
Научное путешествие в Германию было хорошей школой. Пирогов учился соглашаясь; гораздо больше учился отрицая. Он точно знал, что хочет взять от своих немецких учителей; за малым исключением они не могли дать ему того, что он требовал.