В последнее десятилетие своей жизни он внешне уже нисколько не походил на Пушкина. В 1928 году Горький вернулся в СССР; ленинградские писатели по инициативе Федина решили в его честь своими силами разыграть пьесу "На дне". Федин пригласил принять участие в этой затее и Мандельштама, жившего тогда в Ленинграде.
- А разве там есть роль сорокалетнего еврея? - спросил его Мандельштам.
Он был дурно одет - в одежду с чужого плеча - и потерял почти все зубы. Он вставил себе новые зубы - на золотых штифтах,- но вставленные зубы скоро выпали, а штифты остались и покривились.
- У него во рту - индустриальный пейзаж,- говорил мой друг Валя Стенич, страстный поклонник стихов Мандельштама.
Куря, Осип Эмильевич обычно не пользовался пепельницей; пепел с папиросы он стряхивал себе за спину через левое плечо. И на левом плече его всегда собиралась горка пепла. Портился его характер, росла обидчивость, он все чаще находился в нервном, тревожном состоянии духа. Помню, я навестил его как-то летом, когда он жил в Царском Селе. Он поразил меня своей нервностью, душевной угнетенностью. Он очень много говорил, то вскакивал, то садился; иногда он вдруг опускал голову на стол, и, когда поднимал ее, в глазах его стояли слезы.
В тридцать пятом или тридцать шестом году, осенью, в дождь, я как-то возвращался из Москвы в Ленинград. На Ленинградском вокзале в Москве я увидел Мандельштама, сидевшего рядом с женой на потертом чемодане. Чемодан был маленький, и, затерянные в огромном зале, они сидели, тесно прижавшись друг к другу, как два воробья. Я подошел к ним, и в глазах Мандельштама блеснула надежда. Он спросил, каким поездом я еду. Я ехал Стрелой.
- А мы на час позже,- сказал он.- Мы пошли бы посидеть в ресторан, но...
Я понял его и дал ему пятьдесят рублей.
<...>Вскоре<...> он написал стихотворение, полное удивительного человеческого достоинства:
Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей, Запихай меня, лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей,
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, Ни кровавых костей в колесе, Чтоб сияли всю ночь голубые песцы Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей, Где сосна до звезды достает, Потому что не волк я по крови своей И меня только равный убьет.
Но выслали его поначалу не в Сибирь, а только в Воронеж. Выслали без всякой вины, а просто так, потому что он был
Как беззаконная комета Среди расчисленных светил.
Он, постоянно кочевавший из города в город, мог бы жить и в Воронеже, но беда заключалась в том, что там у него не было никаких средств к существованию. Пользуясь слабостью надзора, гонимый голодом и тоской, он несколько раз сбегал оттуда в Москву и однажды добрался даже до Ленинграда. Тут я видел его в последний раз в жизни. Днем мне позвонил мой друг Стенич и попросил вечером прийти к нему. Жил он тогда на Канале Грибоедова, 9, в маленькой двухкомнатной квартирке. Там я застал, кроме Стенича и его жены, Мандельштама с Надеждой Яковлевной и Анну Андреевну Ахматову. Мандельштам был в мохнатом темно-сером пиджаке, который ему за час перед тем подарил Юрий Павлович Герман. Пиджак этот был очень велик и широк Мандельштаму, из длинных рукавов торчали только кончики пальцев. Поначалу Мандельштам был молчалив и угрюм, да и все молчали. Стенич сделал попытку почитать стихи из только что тогда вышедшей "Второй книги стихов" Заболоцкого; он читал, восхищаясь, но Ахматова слушала сдержанно, а Мандельштам, со свойственной ему прямотой, сказал, что ему не нравятся ни прежние стихи Заболоцкого, ни новые. Он стал просить Анну Андреевну почитать что-нибудь. Она неохотно и без подъема прочла "Мне от бабушки-татарки были редкостью подарки",-стихотворение, которое мы все хорошо знали. Хозяева повели нас в соседнюю комнату к столу. Стол был не роскошен, но на нем стояло несколько бутылок красного вина. Выпив вина, Мандельштам оживился. Мы попросили его читать стихи, и он читал много, увлеченно, всю долгую угрюмую ленинградскую ночь напролет, все больше и больше одушевляясь. Он почти пел их, наслаждаясь каждым звуком, и мохнатые рукава его, как мягкие ласты, плыли в воздухе над столом. На другой день он уехал<...>
А я навсегда запомнил одно из самых последних его стихотворений, которое он читал нам в ту ночь у Стенича:
Жил Александр Герцович, Еврейский музыкант, Он Шуберта наверчивал, Как чистый бриллиант,
И всласть с утра до вечера, Заученную в хруст, Одну сонату вечную Играл он наизусть.
Что, Александр Герцович, На улице темно? Брось, Александр Сердцевич, Чего там! Все равно...
Пускай там итальяночка, Покуда снег хрустит, На узеньких на саночках За Шубертом летит.
Нам с музыкой,- голубою, Не страшно умереть. А там - вороньей шубою На вешалке висеть.
Все, Александр Герцович, Заверчено давно, Брось, Александр Скерцович, Чего там... Все равно.