Благодаря этой способности человека рождается все разнообразие искусств, наук и знаний — творчество, которое, разумеется, не из небытия созидает нечто, — это удел Божий, но из того, что уже существует где-то в умопостигаемом мире, но в эмпирическом мире доселе реально еще не существовавшее, обнаруживает никому не ведомые дотоле чувства, вызывает их к жизни, словно заново рожденные мысли, предметы, образы, — то есть нечто новое и ценное для созидания жизни всех людей. При этом не разрушающее Божественную ткань мира (что есть антитворчество), но созидающее все л ю б о в ь ю, потому что только так и может продолжаться дело Божественного Творения в человечестве.
Святитель Григорий утверждал, что человеку задано от Бога творить новое: и свою собственную жизнь, прежде всего, раскрывая неповторимый Божий замысел о самом себе, и созидание добра, и нравственных, духовных ценностей, в числе которых, несомненно, должно было бы пребывать и подлинное искусство, которое как где-то уже в этой книге говорилось, — есть отклик на Божественный зов, на Божественной Слово к нам обращенное, восприятие как семени Божественной Искры, слетевшей с Небес. Искусство, которое и будит наши чувства, обогащает их, расширяет наши сердца для восприятия глубин Божественного Слова, Божественного Эроса, — того огня, без которого не дойти нам узким и тернистым путем до соединения со Христом, до заданного нам уподобления Ему.
«Мы ждем в ночной тишине этих звуков, осколков иного мира. Они сверкают, приходят, пронзают наш логос. Мы им внимаем, но что суть они и что есть самое творчество, мы не знаем и не узнаем никогда» (архимандрит Киприан (Керн).
И вот теперь, возвращаясь к Богу и в Церковь после чуть ли не целых жизней, прожитых вдали от подлинной духовной благодати, мы чуть ли не сразу проваливаемся в другую крайность. Начинаем судить обо всем и обо всех с таких ригористических и якобы духовных позиций, с такой жесткой требовательностью к человеку, что как правило, с водой выплескиваем и ребенка. Особенно трудно удается нам примирять искусство и художников-творцов, их непростые характеры и судьбы с нашими представлениями о духовной и праведной жизни. Как правило, перед нами вырисовываются образы грешников. Пусть так, но мы сами настолько несовершенны, настолько еще далеки от истинного духа христианства, от его совершенства, что не можем найти той единственно верной точки, где бы жила любовь и милость к человеку-грешнику, но безусловно осуждался бы грех.
Все знает о человеке Господь, знает, как может сказываться на нем его наследственность, условия рождения и жизни, даже исключительные таланты и дарования, — ведь они тоже могут усугублять или усложнять жизненную задачу и путь человека к Правде Божией, удесятерять тяжесть борьбы с самим собой. Не случайно ведь, люди искусства, творцы, богаче других одаренные, часто труднее в нравственном плане идут по жизни, словно на них сильнее и неотвратимее действуют искушения, словно они удобнее подвержены падениям, хотя бы потому, что сфера чувств, фантазия, восприимчивость у них сильнее развиты и утончены и для противостояния греху такому человеку требуется великая сила воли, духовная умудренность, рассуждение, самообладание. И несомненно — сугубая помощь Божия. Возможно, поэтому у таких людей и судьба складывается драматичнее, а иногда и трагично, и очень немногие, к сожалению, из когорты творцов и художников (действительно щедро одаренных Богом) прорываются к Его Свету и не сбиваются с пути.
Разве ни о чем не говорит нам противоречивый и мучительный путь к Богу Пушкина, страдания Гоголя, которого достаточно жестоко судили современники, да и потомки, которые были не в состоянии ни подъять, ни оценить тяжесть Креста, врученного ему Богом таланта; каторжный путь Достоевского, показавшего миру, какой огранки требует человеческий гений, чтобы быть пригодным для служения Богу…
Несказанная тайна человека — его талант. Это всегда Божественное послушание, данное человеку. Это Крест. И не всякий его может сразу подъять и пронести по жизни.
Можем ли мы становиться жестокими и неумолимыми «осудителями» таких людей далеко не всегда безупречно — без сучка и задоринки проживших свои жизни? Можем ли мы примерять к ним «малокровное морализование» (выражение архимандрита Киприана (Керна)) в оценках их горьких исканий и, увы, падений… Можем ли мы, обличая однозначно сам грех, предвосхищать Суды Божии, становясь судиями человеков, быть может, принижая, сами того не понимая, неведомые нам их жизненные от Бога задания, их внутреннюю жизнь в Боге, их сокрытое от нас покаяние?
Можем ли мы полагать, что и творчество тех художников, все то, что было мукой и Крестом и радостью их жизни, не будет Господом усмотрено и взвешено? Ведь апостол так говорит о грядущем испытании наших жизней, душ и всех наших дел: «Строит ли кто на этом основании (т. е. на Иисусе Христе) из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, — каждого дело обнаружится; ибо день покажет, потому что в огне открывается, и огонь испытывает дело каждого, каково оно есть. У кого дело, которое он строил, устоит, тот получит награду. А у кого дело сгорит, тот потерпит урон» (1Кор. 3:12–15).
* * *
Продолжаю выписывать (с небольшими сокращениями) отрывки Вериных странствий по России, которой уже нет…
«Теперь вокруг дороги стоят высокие сосны, гладкими красноватыми стволами и зелеными коронами уходящие под облака вершин; внизу на песке папоротник, напоминающий кустарник, такой он громадный; его широкие темные листья ползут вниз по корням и поднимаются к стволам узорные, как вырезные раскрытые веера. Тишина бесконечная, с поля едва доносится далекая песня жаворонка, а в лесу не слышно ни одной птицы. Песок зыбучий — не видать по дороге коней (…)
Я соскочила: и Мальчику легче будет идти, и я немного пробегусь, а то стало скучно сидеть неподвижно. Григорий, слезший еще в самом начале леса, идет по боковой тропинке, заложив за спину руки и благодушно посматривает на покорно идущего с пустой тележкой Мальчика. Весь песок покрыт следами босых ног и вафельным рисунком новеньких лаптей. «Отчего столько следов?» — спросила я. «Это Оранскую ходили та провожать из Нижняго, да назад та шли в уезд, что здеся вчера было — беда, чиста та муравьи», — объяснил Григорий, и, помолчав немного, прибавил задумчиво: «Больно чтят та ее в уезде Оранску нашу икону та».
Некоторое время шли мы молча, выбирая самую крепкую тропинку: по песку идти очень тяжело, ноги вязнут и насыпаются полны лапти. Григорiй, глядя на одинокую березу у самой дороги, начинает философствовать: «вот значит та ничего нам не дадено понимать, как же так таперя та дерева, которы с листками зиму всю стоять, за морем та ну а как весна та придет, опять листки та как же растут, во всем милость та», — обернувшись ко мне, он внезапно перебил себя и спросил как то слишком настойчиво: «Вера Александровна, а как ты об отце та Серафиме понимаешь?». — «В каком смысле», — спросила я удивленно, не зная тогда, что это будет вопрос наиболее часто встречающийся во время всего моего последующего пути. «А так, — пояснил Григорий охотно, — как ты думаешь та о ем, почему и што значит и откуда мощи, когда сказано, что та осьмую тыщу лет мощей не будет». — «Я очень уважаю отца Серафима, — сказала я: «он хорошiй был и великiй молитвенник». — «Оно, конечно, коли та свят он, — заговорил опять Григорий, — то и мощи следует та, конечно почтить, ну а почему же бают, што не будет более мощей и которы стары люди в соблазн ба-альшой вошли из за самаго того отца Серафима. Прежние-то угодники иде, али та неугодны уже стали»?