Мы должны быть благодарны за то, что гнев и гордость вырвались на волю в ее мемуарах. Оказалось, что бедная маленькая “Надя”, свидетельница поэзии, была еще свидетельницей того, что сделала ее эпоха из интеллигенции, – лжецов, которые лгали даже себе. Она рассказала о своей жизни столько правды, сколько Эренбург, Паустовский, Катаев или любой другой не решились бы рассказать о своей. Она не сидела в лагере и не соперница Солженицыну в этом отношении, зато лагеря не искривили ее и не сузили ее фокус, и поэтому, мне кажется, ее уроки миру писателей и интеллигенции, в общем, ценнее. И, не в пример Солженицыну, в том, что будет написано на бумаге, она ни на какие компромиссы не шла. Ни одного абзаца она не вычеркнула, ни одного слова не изменила, чтобы напечататься в СССР. (Также, в отличие от него, она не обеспокоилась стать членом Союза писателей и никогда не надеялась получить Ленинскую премию.)
Иногда она называла свои мемуары “просто пропагандой Мандельштама”, но на самом деле прекрасно понимала, что они такое. Она никогда не говорила: посмотрите на меня, посмотрите, что я сделала, – но хорошо знала себе цену. И дав волю гневу, должно быть, почувствовала себя лучше. Мировое признание, пусть где-то вдалеке, и поток посетителей свидетельствовали о ее внешнем успехе, но мы ни разу не слышали от нее упоминания об этом. И ни разу не слышали жалобы – когда столько народу отвернулось от нее после второй книги, – что с ней обошлись несправедливо. Лесть ей нравилась не меньше, чем другим, но она не позволяла себе полностью ей поверить. Больше того, в отличие от многих писателей она ее не требовала. Хотя в ее книгах многое, начиная от стиля и до конкретных деталей, заслуживало похвал, у нас никогда не было чувства, что мы все время должны говорить ей, какие они замечательные. Опять же, в отличие от многих писателей, она не спрашивала, так ли хороши ее переводчики, как она сама, как приняли ее книгу в том или ином переводе, в том или ином кругу, что мы о них думаем, произвели ли они впечатление. Ее гораздо больше заботил успех Мандельштама в мире, а свои книги она рассматривала как приложение к нему. Когда мы опубликовали переводы его поэзии, это ей было интересно. Когда мы выпустили на английском полное собрание его прозы и письма и книга получила Национальную книжную премию, Н. М. была несказанно рада.
В 1976 году ее посетили Уэйн Робарт и Кристина Райдел; Н. М. спросила их, в самом ли деле к О. М. есть интерес в Америке. Они заверили ее в популярности ее мужа, и Кристина привела пример из личного опыта. Один студент попросил Кристину руководить его работой по поэзии О. М., которую он, к сожалению, мог читать только в переводе. После семестра занятий он записался на курсы русского языка, чтобы читать стихи в оригинале. Услышав это, Н. М. заплакала, а потом с улыбкой сквозь слезы сказала: “Ну, значит, мои старания того стоили”.
1984Елена Сергеевна Булгакова
Как измерить власть? Можно ли, в самом деле, верить, что Надежда Мандельштам обладала большой властью? Была ли она типична в каком-то отношении? И, наконец, как сравнить власть российских литературных вдов с властью официальной литературной корпорации – начиная от ЦК до Союза писателей и типографий?
На первый вопрос найти ответ всего труднее, но, поскольку он нужен нам, чтобы ответить на последний, найти его тем более важно. Разумным подходом было бы выяснить, какие авторы – самые читаемые, у каких самая высокая репутация, каких больше всего печатают или больше всего переводят. Но это очень разные мерки – нет никакой гарантии, что количество напечатанных книг соотносится с репутацией поэта. Дальше придется рассуждать о том, все ли читатели равны, спрашивать, не создана ли репутация какими-нибудь влиятельными группами читателей (другими писателями, критиками, филологами, преподавателями, диссертантами), и, конечно, самый большой вопрос – где сравнивают: в Советском Союзе, во всем братском социалистическом лагере, в третьем мире или в том, что мы называем свободным миром – в более или менее передовых странах?
Имея все это в виду, я бы утверждал, что Надежда Мандельштам обладала чрезвычайной властью и что наряду с ней литературные вдовы России оказали сильное и длительное влияние на историю русской литературы. На короткий период колоссальные ресурсы советского истеблишмента позволяют ему обозначить и контролировать свою территорию, но в перспективе этот огромный гриб-дождевик псевдолитературы лопнет, и свое законное место займет подлинная литература.
В конечном счете все определится качеством самой литературы, но даже на своем коротком опыте издателя и доверенного лица писателей я не раз имел случай убедиться, что большие писатели отнюдь не автоматически занимают подобающее им место. Они достигают его со временем, потому что нужные люди (включая всех, от уже авторитетных писателей до издателей) говорят и пишут о них, публикуют их, пропагандируют их, продвигают, ставят их во главе списков, значения которых сами они как бы не признают. История с “раскруткой” “Улисса” Джойса – хорошая иллюстрация. В этом сложном смысле Надежда Мандельштам была значительной силой, и то же самое – в разной степени – относится к другим русским вдовам. Они, разумеется, действуют не в одиночку, но они первичные источники с большим потенциалом влияния.
Несмотря на громадные государственные средства, вкладываемые в публикацию советских поэтов, думаю, можно смело говорить, что в большинстве стран Мандельштам гораздо более известен, чем такие искусственные классики, как Тихонов и Асеев. Роль Надежды Мандельштам в мандельштамовском “буме” последних пятнадцати лет в Америке и Европе доказать легко. Советы отчаянно старались сделать классиков из Леонова и Федина (и так умело, что их линию в точности выдержал Э. Дж. Симмонс), двух их древнейших героев (Леонов живет в Переделкине и только что отпраздновал 85-летие; Федин умер на девятом десятке); но повсеместная популярность (включая СССР) и высокая репутация, например, Михаила Булгакова показывают, как хорошая литература неизбежно вытесняет плохую, – и ниже я попытаюсь доказать, что вдовы Булгакова сыграли отнюдь не ничтожную роль в воскрешении его из фактического небытия на родине и за границей.
Если мы закроем, но не запрем папки с убедительными аргументами Набокова касательно того, почему все хорошие биографии приобретают автобиографический характер, и отставим в сторону такие намеренно прячущиеся в тени фигуры, как Б. Травен или Томас Пинчон, то можно утверждать, что нет более головоломного дела, чем написание биографии советского писателя. Если вдова одна и владеет словом, как Надежда Мандельштам, то по крайней мере с начальным этапом будет просто. Двигаясь дальше, надо по возможности определять, где сведения точные, а где неточные. Но биографий интересных советских писателей, где есть надежная основа для исследователя, – таких биографий мало.