Мастерская столяра и квартира многочисленного семейства находились в Гавани, у самой «Маркизовой лужи», как тогда называли прибрежные воды Финского залива.
Целыми днями летом мальчишки гоняли по пескам и плескались в «Луже». Строили нехитрые корабли из деревянных бадеек. И там, на побережье, впервые увидел маленький Макаша человека, пленившего его сердце. Человек сидел на складном стульчике и рисовал разноцветными красками какую-то картину.
Мальчик тихонько подобрался сзади и затаив дыхание смотрел на живописца. Тот тыкал в холст то одной, то другой кистью, и перед зачарованным мальчиком вырисовывалось нежно-перламутровое море, очертания далекого берега в дымке и Синее небо с розоватыми облаками.
Это решило участь старшего сына Селезнёва.
Художник был — Н. И. Хижинский. Он заметил мальчика, часами наблюдавшего за его работой. Подарил ему карандаш. Познакомились, подружились. У мальчика оказались способности и Хижинский начал его учить.
Ко времени революции, Мак кончил Петербургское Строгановское училище живописи и ваяния. Учился днем, а ночью работал в Адмиралтействе писцом, чтобы приносить домой 25 рублей в месяц. Один отец на всю семью заработать уже был не в силах.
После окончания Строгановекого, Мак поступил в Академию Художеств, в студию профессора Эберлинга. Только революция на несколько лет прервала учение.
Вновь он поступил в Академию уже в 1924-м, приехав из Москвы, где он работал по оформлению первой сельскохозяйственной выставки, уже со мной…
Из остальных детей кое-кто уже учился, — вышли химики и физики, кое-кто не пошел дальше машинистки на пишущей машинке, кто-то лишь закончил ФЗУ.
За все годы, проведенные в этой семье, ни разу не пришлось мне с кем-нибудь поссориться, не помню ни одной мало-мальски серьезной неприятности, да и несерьезной не припомню.
Дружнее же всех были мы с моей сверстницей Лелей, на год, или полгода моложе меня, той самой, с которой мы заведовали «генеральной стиркой».
В то время, когда меня арестовали, она была на втором, или на третьем курсе Химического института…
И вот зима 1934 года. В то время мы жили уже два года в Москве и мои отношения с Маком переживали кризис и были сильно осложнены. Мы всё ещё продолжали любить друг друга, но нам уже трудно было оставаться вместе и мы оба искали предлоги, чтобы побыть наедине и попытаться хорошо во всём разобраться.
К тому времени у меня за плечами уже был Литературный институт и несколько изданных книжек. Я тогда работала над путеводителем по Беломорско-Балтийскому каналу, где проработала один сезон и собиралась вновь поехать туда экскурсоводом. Так как экскурсии с будущего лета должны были начинаться прямо из Ленинграда, то я и поехала туда, чтобы собрать необходимый материал.
Конечно, как всегда я остановилась у Селенковых, с которыми я поддерживала самые сердечные отношения.
Я прожила в ту поездку в Ленинграде всего около двух недель. Но в эти недели в Смольном прозвучал судьбоносный выстрел, унесший впоследствии так много жизней… Был убит Киров.
Весть об этом была ошеломляющей. Киров пользовался глубоким уважением ленинградцев. Также как и отец Мака, рабочие и мастеровой люд называли его «наш Мироныч» и были совершенно подавленны случившимся.
Такие, как я — люди, далёкие от политики, тоже были ошеломлены. «Террор» казался каким то анахронизмом, отдававшим Французской революцией и несовместимым с современностью.
Террор в наши дни? Это казалось дикой чушью и несообразностью со временем. Разгула «расправы с террористами» ещё никто не предвидел, и во что выльется это, как в последствии оказалось, хорошо спланированное, убийство, никто не мог и предполагать.
Как обернулись мне эти «террористические» разговоры в семье моего мужа, я узнала только потом, на заседании Военного Трибунала. Пока же следующим козырным вопросом было:
— Скажите, Фёдорова, а с вашим двоюродным братом Юрием Соколовым вы не вели террористических разговоров?
— Я?.. С Юркой?
Слишком неподдельное недоумение, написанное на моей физиономии, заставляет Марию Аркадьевну подробно изложить содержание «террористического» разговора, происшедшего между мной и моим двоюродным братом Юрой Соколовым:
— Вы никогда не говорили о том, что Николаев мог быть «наемным убийцей»? Не обсуждали вопроса, за сколько он мог убить товарища Кирова?
А вы, Фёдорова, и ваш брат, за сколько бы вы взялись совершить террористический акт над товарищем Сталиным? Тут она понижает голос чуть не до шепота: даже на следствии произнести такие слова — кощунство! И так как я ошалело молчу, она продолжает:
— Я вам напомню: вы сказали, что готовы убить товарища Сталина за сто тысяч рублей!
— Я?.. Сталина?.. Убить? Да я даже цыпленка не могу зарезать! Ни за сто ни за триста тысяч!..
— Фёдорова, — истерически взвизгивает следовательница, — я стенографистку вызову! Вы думаете о том, что говорите?
Ах, конечно, я не думаю! Мысли у меня бессмысленно кружатся и несутся как попало. Действительно, она — про Сталина, а я — про цыпленка!
Конечно, не к месту. Но не в этом дело сейчас. Боже мой, сто тысяч! Да, я действительно что-то сказала про сто тысяч! Но как? При чем тут Сталин?
— Боже мой, да ведь это была шутка! Я не помню всего разговора, и к чему были эти сто тысяч. Как-то не так было сказано… И, во всяком случае, это была только шутка!
— Ах, вы опять не помните? Вы шутили такими вещами?! Отлично! Ступайте в камеру и припомните ваши разговоры с Юрием Соколовым. — Она нажимает кнопку, но тут же делает знак рукой — закрыть дверь; рано, она поспешила.
— Впрочем, еще один вопрос: как и когда вы с Соколовым намеревались убить старушку Анну Ильиничну, проживающую на Арбате, в Большом Афанасьевском переулке?
В глазах у меня темнеет. Анну Ильиничну? Последние обрывки мыслей выскакивают из головы там пусто и темно, как в комнате без окон и дверей.
Я понимаю, что объяснять что-либо бесполезно, да и нет больше сил. Я молчу…
— В камеру! — Я, как во сне повернулась и вышла.
…Когда в книгах пишут: «…она шла шатаясь, ничего не видя перед собой», или: «…она почувствовала себя на краю пропасти»-это воспринимается, как литературный штамп, пустое «украшательство».
На самом же деле, это бывает именно так, только очень редко, при обстоятельствах исключительных, и это, должно быть, самые страшные минуты жизни.
Со мной это было первой раз. Я шла по коридорам Лубянки ничего не видя и не сознавая, но отлично помню теперь, что именно там, в этих коридорах в сознание вползла дикая и ужасная мысль: Все кончено.