В эти же годы он окончательно увидел свое призвание в литературе, а не в медицине. Поверив в то, что у него есть талант, он подумал прежде всего не о славе. Ему стало страшно при мысли о том, что, обладая даром влиять на души людей, он может принести и огромную пользу и огромный вред. Примечателен его рассказ «Дома» (1887), герой которого, прокурор, раздумывает над тем, «как еще мало осмысленной правды и уверенности даже в таких ответственных, страшных по результатам деятельностях, как педагогическая, юридическая, литературная».
Это — раздумье самого писателя, его чувство ответственности за свой талант перед читателем, перед народом. Под «осмысленной правдой и уверенностью» Чехов подразумевал ясную, продуманную, точную цель творчества, мировоззрение художника, идею, в духе которой писатель должен воспитывать читателя. Так начался его упорный труд выработки мировоззрения, мучительные поиски «общей идеи», о чем у нас будет подробная речь.
Все больше углублялось проникновение Чехова в жизнь и возрастало его литературное мастерство.
Зиму и осень Антон Павлович проводит в Москве, выезжает в Петербург. Это дает ему возможность быть не только художником провинциального города, деревни, усадьбы, но и художником большого города.
Он становится таким же тонким мастером городского пейзажа, как и сельского; по неуловимым штрихам всегда можно отличить в его рассказах, на московском или петербургском фоне развивается действие.
В своей сдержанной, как будто спокойно-бесстрастной манере Чехов обнажает темные, ужасные стороны жизни большого города, тщательно скрываемые язвы. Замечательно его уменье сохранять поэзию, музыкальность и — употребим слово, которое любил Чехов, — грацию при изображении даже наиболее грубых, самых низменных сторон жизни буржуазного города.
В рассказе «Припадок» Чехов в стиле и духе точного, бесстрастного, объективного исследования рисует жизнь московских домов терпимости. Достоевский посвятил ужасу проституции известные страницы «Преступления и наказания». Но его мучила при этом скорее тема общего человеческого страдания и унижения, чем именно этот вид уничтожения, попирания всего человеческого. Читатель Достоевского чувствует не столько кошмар проституции, сколько океан всечеловеческих слез, страдание всего мира. Проституция не связывается в сознании читателя с образом Сони Мармеладовой.
Чехов конкретен. Он исследует именно данную сторону действительности. У него нет никакого «надлома», «надрыва». Он рисует спокойный, привычный автоматизм, будничную скуку жизни домов терпимости. «Грех» предстает в своей обыденности, тупости. И именно такое изображение оказывается ужасным. Именно будничность, спокойствие и потрясли героя рассказа, студента Васильева, в чьем образе Чехов воссоздал образ Гаршина с его особенно чуткой восприимчивостью к боли и страданию («Припадок» был предназначен Чеховым для сборника памяти Гаршина). Поразительное место в рассказе — это характеристика особенного «стиля» домов терпимости (Васильев вместе с приятелями-студентами переходит из одного дома в другой): какая-то непередаваемая, одинаковая во всех домах мертвенная пошлость, особенный аляповатый «вкус», нечто тупое и застывшее.
А над всей этой отвратительной грязью поднимается чистый, нежный, музыкальный образ ослепительно белого, молодого, пушистого первого снега. «И как может снег падать в этот переулок, — думал Васильев. — Будь прокляты эти дома».
Образ первого снега, образ свежей чистой прелести жизни, молодости, напоминает о том, какою прекрасной могла бы быть жизнь, оттеняет кромешный мрак постыдного преступления против человека и человечности. Мотив, связанный с образом снега, возникает в начале и в конце рассказа, варьируясь, как варьируется тема в музыкальном произведении.
Студенты идут поздним вечером по Тверскому бульвару; один из них, художник, студент Училища живописи и ваяния, напевает из «Русалки»:
«Невольно к этим Грустным берегам» — и тут возникает мотив снега. «Чувство, похожее на белый молодой пушистый снег», — такова поэтическая атмосфера в начале рассказа. А затем из светлого и чистого мотив снега превращается в тоскливый, гневный, перерастает в скорбь о непереносимом поругании жизни.
Только Чехов умел так соединять изображение самых грубых сторон, самых темных тупиков жизни с нежнейшей, тончайшей лирикой, с музыкальным изяществом.
Антон Павлович писал Плещееву о «Припадке». «Рассказ, совсем не подходящий для альманашно — семейного чтения, не грациозный и отдает сыростью водосточных труб».
Но он был несправедлив к своему рассказу. Как и «Тоска», «Припадок», с его лирическим ночным городским пейзажем, с его лейтмотивом, глубоко музыкален. Невольно приходят слова Маяковского: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?»
Не случайно возникает образ Маяковского в связи с Чеховым. И тот и другой (если иметь в виду Маяковского дореволюционного периода) — поэты мелкого городского разнолюда, вводившие в литературу грубую реальность, «отдающую сыростью водосточных труб». И тот и другой были новаторами, осознававшими свою резкую противоположность предшествующей литературе «плебейскую» природу своего творчества, Конечно, у Чехова преобладают мотивы скорби и печали, в то время как у раннего Маяковского звучит лейтмотив бунта. Но все же недаром молодой бунтующий Маяковский так пристально вглядывался в Чехова, посвятил ему специальную статью, в которой — с тогдашними своими полемическими преувеличениями и формалистическими ошибками — сближал литературный труд Чехова со своим трудом.
Антон Павлович хорошо чувствовал новизну и «грубость» своего материала, своих тем и сюжетов в сравнении с традициями тургеневской и иной прозы, которую мы называем «дворянской»; называем так не потому, что эта литература якобы отстаивала узкие классовые интересы дворянства, как представляли в свое время вульгаризаторы, а потому, что она выросла на почве усадьбы, в «дворянских гнездах», выросла для того, чтобы улететь из этих гнезд на широкий простор общенародной жизни. Но, конечно, родимые пятна, классовая ограниченность не могли не сказываться в ней, Чехов понимал, что он в своем творчестве полемизирует с традициями и канонами, этой литературы, вводя в свою прозу грубость «водосточных труб». Особенно сложны были его отношения с тургеневской прозой. Он и восхищался ею и полемизировал с Тургеневым. В благоуханное творчество Тургенева просто не могли бы вместиться многие «грубые» чеховские темы и сюжеты. Чехова привлекали музыкальность, поэтичность, изящество тургеневской прозы. Но он соединял лирику, грацию, музыку со своим новым, «плебейским», «грубым» материалом.