Увлеченные разговором о будущем, они углубились в степь.
Вдруг Надежда встрепенулась от неожиданности:
— Володя! Смотри — озеро! Как мы не заметили раньше?
— Это, Надюша, не озеро. Я уже обманывался так прошлой весной. Марево!
— А вон — еще. Разливается все дальше и дальше. Гляди — настоящая вода! И я вижу камыши на берегах!
— Есть в той стороне камыши. Но до них, как говорят охотники, больше тридцати верст!
— Значит, подлинный мираж?!
Отраженная голубым зеркалом небес, вода заливала одну низинку за другой, и на ней струились серебристые блики. Время от времени озера, как бы поочередно, тускнели, будто вода уходила в песок. Потом снова начинали играть и перемигиваться с небом. А из-за горизонта выходили белые стада кучевых облаков, кочевавших от настоящих озер к заманчиво-призрачным.
— Где-то в той стороне, — рассказывал Владимир, — сорок озер. И местность называется Сорокоозерки. Меня туда зовут на осенний пролет уток и гусей. Говорят, летят бесконечными вереницами.
— Съезди. И я бы с вами, если не помешаю… Только у меня нет ни куртки, ни сапог.
Они шли не торопясь, сравнивали сибирскую степь с южнорусской, тонко описанной Чеховым. Здесь все свое, неповторимое. В неглубоких ложбинках к земле никли гибкие веточки солодки с россыпью клейких листочков и длинными метелками синевато-фиолетовых цветов, от которых пахло приторной сладостью. На холмиках торчали высокие кусты чия, похожего на тростник. И по соседству с ним золотился ковыль.
На стойбище пронзительно, с какими-то отчаянными переливами, заржал стригунок. Тонкий голос жеребенка напоминал детский беспомощно-жалобный визг. Владимир и Надежда невольно оглянулись. Стригунок захрипел и умолк, будто ему сдавили горло. И вслед за первым завизжал второй с тем же ужасным надрывом.
— Что они делают с ними?
Владимир пожал плечами.
Кобылицы в табуне вскинули головы, прислушались, прядая ушами, и всполошенно сбились в кучу, головами в середину, словно им угрожало нападение волков.
Качинцы, верткие всадники, гоняясь за перепуганными стригунками, метко набрасывали на головы петли арканов…
Когда Ульянов и Крупская вернулись на стойбище, кочевники подвели, вернее, подтащили, к костру очередного стригунка, дико фыркавшего и упиравшегося всеми четырьмя копытами. Обмотав ноги его арканами, табунщики повалили жеребенка на бок, Симон Афанасьевич поднял из огня раскаленное тавро и прижал к мохнатому стегну. Струйками взметнулся противный дымок, остро запахло спаленной шерстью и горелым мясом. Прижатый к земле, стригунок судорожно подергивался и визжал. На его стегне чернели две выжженные буквы: «СЕ».
Едва успели работники снять арканы с тавреного, как Симон Афанасьевич, захватисто махнув рукой, крикнул:
— Вали пятого! Подводи шестого! И хватайте живо. Нечего прохлаждаться — не на ярманке.
Недалеко от юрт было два загона, обнесенных жердяными изгородями. В одном дико мычали разномастные бычки, в другом — телочки. Еще зимой Симон Афанасьевич, — об этом рассказывал Сосипатыч, — закупил их в окрестных селах за какую-нибудь треть цены, по льду перегнал через Енисей и отдал качинцам под пастушеский догляд. В начале будущей зимы его работники зарежут бычков, и он отправит обозы с мясом на таежные золотые прииски. А каждую телочку, за лето превратившуюся в большую нетель, обменяет в деревнях на двух бычков.
У ворот первого загона стоял Сосипатыч в кожаном фартуке, с большими ножницами, красными от запекшейся крови. Дырявая войлочная шляпа у него сбилась на затылок, борода взмокла от пота.
Два качинца вывели из ворот, держа за рога, пестрого бычка. Иван Сосипатрович умелым взмахом вспорол ему правое ухо, а на левом вырезал ножницами иверень — клинышек сбоку. Владимиру Ильичу сказал:
— Симоново пятно, язви его в душу!
Один из пастухов, выхватив квач из дегтярницы, мазнул по ранкам, чтобы не лезли мухи, и бычка отпустили. Мотая головой и разбрызгивая кровь, смешанную с дегтем, он побежал за юрты, в степь.
— А вы, стало быть, домой направляетесь? — спросил Сосипатыч Ульянова. — Чичас перевезу. И не буду у него, у холеры, спрашиваться. Я не каторжный.
— Нет, мы еще погуляем.
— Ну, глядите все кругом. А по мне, в стели не баско. У нас в бору лучше. В тайге ишшо красивше. Вот бы нам с тобой, Ильич, туда с ружьишками!..
— С удовольствием бы, Иван Сосипатрович, если бы не полиция…
— Ядри их в печенки-селезенки!.. И уж мы бы с тобой, — ох! — настукали бы глухаришек да рябков! А по осени — белок. Отвели бы душу! Глядишь, и сохатого запромыслили бы.
— Мечты, мечты! — Владимир взглянул на Надежду. — Без мечты нет охотника!
— В степи вам от жарищи негде притулиться. Как в овине возле печки!.. А вы спуститесь к бережку: там полегше. Я приду.
Вдоль обрыва шел с лопатой в руках Стародубцев. С ним — несколько пареньков и две девчушки с корзинками, наполовину наполненными длинными, как веревки, корневищами солодки. На обрыве корни были обнажены, и ребята легко выдирали их.
— Вот вы и с новой добычей! — подбодрил учителя Владимир Ильич. — Так и на книжки денег хватит. На какой-нибудь журнал для детей. Смекните-ка.
— Смекнем. Только боюсь… Нет, не отца Ивана. Ему некогда доглядывать. — Учитель щелкнул указательным пальцем по жилистой шее и жестом показал, как сдают игральные карты. — Покуда всех лавочников не обставит… А опасаюсь: вдруг нагрянет благочинный. Тому зубы не заговоришь…
— Я, Володя, пройду немного с девочками, — сказала Надежда. — Помогу им, поговорю. — Взглянула на учителя. — Не возражаете, Владимир Петрович?
— Пожалуйста. Стражника тут нет.
Оставшись один, Владимир Ильич сел на уступ обрыва и окинул взглядом долину. По ту сторону Енисея — заливные луга с мелкими блестками озер. Дальше — узенькая ленточка Шушенки. За ней — россыпь домов и халуп. В былое время при устье, говорят, стояли на острожном валу пушки, отлитые при Петре Великом. Они были нацелены в степь, где так же, как сегодня, вились дымки над одинокими юртами…
— Отдыхаете? — неожиданно раздался голос Симона Ермолаева, подымавшегося по тропинке от реки. — А я в Енисее охолонулся.
Сегодня он почему-то прихрамывал больше обычного, и казалось, что его увечная нога не удержит высокого плотного тела и вот-вот с хрустом переломится. Но Симон Афанасьевич вовремя перенес тяжесть на здоровую ногу и, опершись рукой о землю, сел рядом, расстегнул воротник сатиновой косоворотки, подпоясанной узеньким ремешком с бляшками, выкованными из полтинников, и, сняв картуз, утер лоб платком.