Ознакомительная версия.
Такова картина развития нашей литературы, которую нарисовал так поспешно этот желчный критик, не углубляясь в факты, не споря по существу, а держась лишь самых общих мест и определений. Ученого значения эта критика, конечно, не имела, она была простым криком недовольства на скудость реализма, правды и самобытности в искусстве, криком иногда совсем неприличным, когда речь заходила о молодом Пушкине, в котором Надеждин видел главного виновника нашего байронического беснования.
Что касается положительной стороны в суждениях Надеждина, то она грешила большой неясностью. Прежде всего, полагал он, необходимо придумать что-нибудь, чтобы остановить этот поток романтизма, который грозит обратить нашу литературу в грязную лужу, и Надеждин хотел верить, что нам в данном случае может оказать большую помощь истинное классическое образование.
«Действительное и целебное противоядие романтизму, – думал Надеждин, – заключается в возвращении к тщательному и благоговейному изучению священных памятников классической древности: разумеется, не в поддельных французских слепках, но в самых чистейших оригинальных источниках. Везде и всегда изучение классической древности поставлялось во главу угла умственного и нравственного образования юношества, как первоначальная стихия развиваемой духовной жизни. Пусть в этой правде убедят нас примеры великих мужей, которыми хвалится наше время. Припомним Клопштока, который любил классическую древность, Гёте, автора „Ифигении“, Шиллера, который с классическим миром был знаком гораздо раньше, чем познакомился с Шекспиром. У греков и римлян должны мы учиться истинной поэзии, и если мы этого не делаем, то потому, что такое изучение сопряжено с большими трудностями и мы их боимся». Надеждин понимает, однако, что средство, им рекомендуемое, не вполне современно, и он спешит оговориться: он отнюдь не желает вернуть нашу словесность к старому, но ему хотелось бы, чтобы новая словесность представляла собой разумное сочетание романтического с классическим; как «эти полярные противоположности должны быть возведены к средоточному единству» – на это у Надеждина, конечно, нет ясного ответа, и мысль его, развивая этот взгляд, окончательно теряется в риторических фигурах и в разных ничего не говорящих сравнениях.
Но какова же, собственно, должна быть наша народная современная словесность и что такое эта желанная «народность», которая придет же, наконец, на смену тому литературному хаосу, который нас окружает?
«Судьбы, коими благодатное Провидение ведет, питает и растит колосс Российский, поистине удивительны! – восклицал Надеждин. – Уже вся Европа или, лучше, весь земной шар, осужденный быть благоговейным свидетелем ее дивного могущества, величия и славы, – объемлется трепетным изумлением. Не может же такая страна не иметь своей словесности, не может же статься, чтобы живое сознание внутренней своей гармонии она не изразила внешним гармоническим песнопением? Тем более, что был же у нас Ломоносов, по превосходству поэт русский, в коем его великий народ пробудился к полному поэтическому сознанию самого себя, был же Державин – второе око нашего поэтического мира, коим ни одна страна и ни один век не посовестились бы хвалиться, был и Жуковский, но только не „певец Светланы“, а „певец в стане русских воинов“, в коем столь торжественно гудит величественное эхо святой любви к отечеству; была же у нас и басня в лице Хемницера, Дмитриева и Крылова, ознаменованная печатью высочайшей народности, – вестовщица духа и характера русского… Чудное и достойное великого народа направление! И – о несчастье! Уже скудеет сие благородное стремление, гаснет сие небесное пламя, умолкает сия священная поэзия! В писателях как будто перестает течь кровь русская, и они хотят быть только романтиками!..» Но Надеждин был оптимист. «Святая Русь, – говорил он, – которая манием Промысла предназначается разыгрывать первую роль в новом действии драмы судеб человеческих, создаст свою поэзию. Эта поэзия придет на смену и классицизму, и романтизму, набогатившись их неистощимым богатством, и муза наша воспрянет тогда к живой и бодрой самодеятельности»…
«Мало, конечно, можно надеяться, но не должно и отчаиваться! Подождем внимательно, что принесет нам поздний вечер», – заканчивает свою мысль Надеждин, как бы устыдившись своего слишком громкого патриотического «энтузиазма»[42].
Но всеми этими словами понятие о «народности» в литературе мало выяснялось, в особенности со стороны эстетической, и сам Надеждин, все время говоря об искусстве, как будто не хотел с этой точкой зрения считаться, браня напропалую Пушкина. В 1831 году он, впрочем, значительно смягчил свой отзыв. Сказав несколько слов ободрения таким писателям, как Орлов, Гурьянов, Кузмичев с братией, которые «как самородная трава, наподобие мха и плесени, стали пробиваться из чисто народной почвы», Надеждин заметил, что в русской словесности близок должен быть поворот искусственного рабства и принуждения, в котором они доселе не могли дышать свободно, к естественности и к народности. Залог этого он видел в романах Загоскина, «в коих русская народность выработана до идеального изящества, в „Марфе Посаднице“ Погодина, в сказках Жуковского и в особенности в „Борисе Годунове“ Пушкина – драме, которая, по его отзыву, отличается глубокой народностью и особенно любопытна тем, что представляет сражение чистейшей национальности содержания с строжайшей покорностью искусственной сценической форме»[43]…
* * *
Таковы в общих, самых основных положениях суждения литературных судей о наличности русской словесности их времени.
Этот суд над литературой был, как мы видим, не в ее пользу. Из каких бы точек отправления критики ни исходили в своих суждениях, они совпадали в конечном выводе. И этот вывод может быть формулирован так: содержание и форма русской словесности не соответствуют тому положению, которое Россия заняла среди иных цивилизованных наций мира, и не соответствуют также тем национальным формам быта и тому национальному смыслу, который, бесспорно, заключен в нашей народной и государственной жизни. Мы – нация с физиономией самобытной, нация, развивавшаяся иначе, чем другие, и уже имеющая некоторые заслуги перед культурным миром, и тем не менее отражение нашей жизни в искусстве до сих пор было и остается пародией искусства западного, несмотря на присутствие среди нас больших талантов, обещающих многое в будущем. У нас нет ни силы, ни умения провести нашу национальную идею в нашем художественном творчестве, отлить ее в самобытную форму: в художниках наших совсем еще не развито чутье «народности». Таков был приговор критики, приговор, долгое время подвергавшийся пересмотру и дополнениям, – источник размышлений и споров и для критиков позднейших лет, и для самих художников.
Ознакомительная версия.