— А это что?
— А это какой? — посыпались вопросы.
— Красного Знамени. За финскую.
— Звездочка... То есть орден Красной Звезды. За Испанию.
Они, еще не остывшие от жаркой схватки в небе, и так выглядели в наших глазах самыми храбрыми и самыми красивыми людьми на свете, а тут мы и вовсе влюбились в них.
Юра ни на шаг не отходил от Ларцева: где-то раздобыл ему тонкую, но крепкую палочку, попросил разрешения подержать в руках планшетку, ловил каждое сказанное им слово.
— Ну-ка, Юрка,— сказал тот,— давай я тебе самолет покажу поближе. Хочешь в кабину?
Брат побледнел от волнения, растерялся.
— Ага,— только и вымолвил.
Летчик легко поднял его с земли, усадил в кресло пилота, начал показывать на непонятные приборы, объяснять их назначение:
— Скорость... Ручка управления... Высота... А это уровень масла показывает. Нет в машине масла, вытекло все... Эк, какой ты быстрый! Трогать ничего не надо, а то улетишь невзначай. Лови тогда.
— Я только посмотрю,— шептал Юра.
Близко к полуночи простились мы с летчиками. Каждый из мальчишек звал пилотов ночевать к себе, но они решили остаться у самолетов.
...Утром мы выскочили на улицу. Чадным костром горел на болоте один истребитель. Второго — того, что на взгорье стоял, не было видно.
— Улетели соколы,— сказал отец.— Одну машину запалили, а на другой вдвоем улетели.
Юрка обрадовался:
— Вот молодцы! Опять будут фашистов бить...
* * *
Вскоре после своего полета в космос Юра получил письмо из города Горького. Автором письма оказался бывший военный летчик Ларцев. Он писал, что хорошо помнит сентябрьский день сорок первого года, когда сделал вынужденную посадку близ села Клушина, мальчишек клушинских помнит, Юру.
Он же сообщил, что второй летчик, его товарищ, погиб в воздушных схватках с фашистами.
«Мне верилось,— так писал Ларцев,— верилось, что из мальчика по имени Юра вырастет летчик, но о космосе мы, нилоты тех лет, в сороковые годы только мечтать могли».
А я вот сейчас думаю, что среди тех людей, кто помогал Юрию ступеньку за ступенькой одолевать крутую дорогу в космос, кто помогал родиться и окрепнуть его мечте,— одно из первых мест по праву принадлежит двум летчикам-героям, двум товарищам, посадившим свои самолеты у нашего села тогда, в сорок первом году.
Мне не забыть, с какими жадными и восторженными глазами сидел Юра — первоклашка, перемазанный чернилами,— в кабине грозного «яка».
Непогодь, нудные затяжные дожди и неуверенность в дальнейшей жизни принес с собой октябрь.
Всякая связь с внешним миром перестала существовать. Кто-то обрезал телефонный провод с Гжатском, молчали наши настенные репродукторы, перестала приходить почта.
В сельсовете, куда я невзначай забрел однажды, было пусто и сиротливо, пахло жженой бумагой. Забыто торчал на тумбочке ламповый приемник. Механически включил его — и тотчас, в шорохе и треске, прорезались звуки чужого языка, бравурные воинственные марши. Ясно — немцы. Радуются своим успехам.
Радоваться им, конечно, можно. На улицах Бреста, Минска, Гродно, Львова, Орши, Смоленска, на улицах десятков других городов и сотен деревень звучит немецкая речь. Это мы знали из старых сводок Совинформбюро. Знали и другое: на отдельных направлениях фашистские части прорвались вперед так далеко, что и Гжатск и Клушино остались как бы за спиной у них.
Радуются, гады! Долго ли им еще радоваться?..
Поздним вечером — темень была, хоть глаза выколи,— промокший и продрогший, возвращался я из лесу и думал о том, что никому теперь не нужна наша охота на диверсантов и шпионов, что если вдруг и посчастливится поймать какого-нибудь фашистского прихвостня, ну что я с ним делать стану? В Гжатск его не повезешь — дорога опасная, в Клушине решать его судьбу некому... Да и ребята устали, все неохотней выезжают в патруль: бесполезное, мол, дело делаем, и поубавилось их, ребят,— кое-кто покинул село, ушел на восток вслед за отступающими красноармейскими частями, кое-кого, не вышедшего возрастом для службы в армии, сочли нужным призвать для работы на предприятиях промышленности.
Грязная дорога хлюпала под копытами жеребца, я доверился его чутью, ослабил поводья — умный конь никогда не заблудится, сыщет дорогу к Дому.
— Стой!
Команда прозвучала внезапно и грозно, жеребец всхрапнул, дернулся в сторону, но кто-то невидимый резко ухватил его за повод. Острый луч фонарика ударил мне в лицо, ослепил.
— Убери фонарь,— попросил я.
— Митяй, пригаси свет,— послышался голос, показавшийся мне знакомым.— Сдается, вроде свой парень, знавал я его когда-то. Слазь с коня, хлопче, потолковать надо.
Я подчинился, слез.
Тот же знакомый и полузабытый уже голос продолжал в темноте:
— Не узнаешь? Каневский я, Виктор Качевский, ай позабыл? А ты ведь Валька Гагарин, Алексея Ивановича сынок?
— Он самый,— подтвердил я, успокаиваясь и теперь уже наверняка узнавая в темноте Качевского, своего односельчанина. В самом начале войны он был призван в армию, а до того работал шофером. Дом его матери стоял на усадьбе тети Нюши Беловой.
Рядом с Каневским — по громкому дыханию, кашлю, по темным силуэтам можно было определить — стояло еще несколько человек.
— Ты не бойся,— успокоил меня земляк.— Тут все свои ребята. А остановили мы тебя вот зачем: немцы в селе есть?
— Пока нет. Наши сегодня проходили, из отступающих. А ты как сюда попал?
— Так вот и попал. Как отступающий... Нынче это словечко в моду вошло.
И злость, и желчную насмешку, и страдание услышал я в голосе Качевского. В нескольких словах он объяснил, что их часть выходила из окружения мелкими группами, что он, Каневский, и его товарищи — семь человек, все сибиряки и уральцы, пытались перейти линию фронта, прорваться к Москве, но всякий раз натыкались на немецкие заслоны, отходили с боем и так оказались поблизости от Клушина.
— В Гжатске тоже немцы... А о партизанах тут что-нибудь слышно? — спросили бойцы.
Я удивился:
— О каких партизанах? Какие тут партизаны, когда сами говорите, что фронт кругом, даже через лес проходит. Нет их у нас, и не слышно ничего.
— Нет — так будут,— сказал кто-то басом.— Однако веди нас в село, Качевский. И жрать охота, и высушиться не мешает. Завалимся сейчас как к теще на блины...
Расстался я с бойцами у околицы. У каждого из них за спиной была винтовка.
А дома переполох. Отец, завидев меня на пороге, обрушился с бранью: