Бунин вспоминал о Лопатиной:
«Она была худая, болезненная, истерическая девушка, некрасивая, с типическим для истерички звуком проглатывания — м-гу! — звуком, которого я не мог слышать. Правда, в ней было что-то чрезвычайно милое, кроме того, она занималась литературой и любила ее страстно. Чрезвычайно глупо думать, что она могла быть развитей меня оттого, что у них в доме бывал Вл. Соловьев. В сущности, знала она очень мало, „умные“ разговоры еле долетали до ее ушей, а занята она была исключительно собой. Следовало бы как-нибудь серьезно на досуге подумать о том, как это могло случиться, что я мог влюбиться в нее. Обычно при влюбленности, даже при маленькой, что-нибудь нравится: приятен бывает локоть, нога. У меня же не было ни малейшего чувства к ней, как к женщине. Мне нравился переулок, дом, где они жили, приятно было бывать в доме. Но это было не то, что влюбляются в дом оттого, что в нем живет любимая девушка, как это часто бывает, а наоборот. Она мне нравилась потому, что нравился дом… Кто я был тогда? У меня ничего не было, кроме нескольких рассказов и стихов. Конечно, я должен был казаться ей мальчиком, но на самом деле вовсе им не был, хотя в некоторых отношениях был легкомыслен до того, и были во мне черты такие, что не будь я именно тем, что есть, то эти черты могли бы считаться идиотическими. С таким легкомыслием я и сказал ей однажды, когда она плакалась мне на свою любовь к Т[окарскому] (психиатру. — А. Б.): „Выходите за меня замуж…“ Она расхохоталась: „Да как же это выходить замуж… Да ведь это можно только тогда, если за человека голову на плаху можно положить…“ Эту фразу очень отчетливо помню. А роман ее с Т[окарским] был очень странный и болезненный. Он был похож на Достоевского, только красивей»[160].
Лопатина была старше Бунина лет на пять-шесть. Ее брат Владимир Михайлович был артистом Художественного театра. В их доме бывали артисты, ученые, философы, судебные деятели, иногда заходил Толстой. Уже в эмиграции Бунин рассказывал Вере Николаевне о своем «нелепейшем романе»:
«— …Она была менее развита, чем я.
— Но все же ее окружали люди, как брат, Соловьев, Юрьев, она от них многого набралась, а у тебя, кроме Юлия Алексеевича, кто же был?
— И это неверно. Я вращался если не среди таких блестящих людей, как Владимир Соловьев, то все же среди очень образованных, как, например, Кулябко-Корецкий, Русов и другие. Кроме того, вся наша среда только и делала, что разбирала вопросы политические, литературные, общественные, и я принимал в этом горячее участие, тогда как она жила другим, в стороне от интересов братьев, своим… Нет, она не была взрослей, развитей меня… Да и доказательства есть, — это я сократил ее роман („В чужом гнезде“. — А. Б.), там было пятьсот страниц и очень много наивного, детского, и хотя я почти ничего еще не написал, а все же понимал больше, что нужно и чего не нужно».
В книге «Освобождение Толстого» Бунин многое написал о Толстых со слов Лопатиной, она их хорошо знала.
До середины июня 1898 года Бунин прожил, по-видимому, в Москве и в Царицыне, «поселился в „стойлах“, как мы называли комнаты с балконом в саду Дипмана…»[161]. Затем уехал на юг. 18 июня он писал Юлию Алексеевичу из Нежина: «Еду в Одессу, к Федорову»[162]. 24 июня он сообщал брату: «Я живу в Люстдорфе у Федорова. Пробуду здесь, должно быть, числа до десятого июля. Потом — не знаю куда. Вероятно, уже будет пора ехать на эту несчастную Мусинькину свадьбу, которой я до сих пор не верю как-то и все надеюсь, что она образумится. Так и скажи Машеньке, и еще скажи, что горячо целую ее и не думаю сердиться на нее, хотя мне так мучительно жаль ее[163]. Денежные дела мои плохи… Тут живет теперь еще Куприн, очень милый и талантливый человек. Мы купаемся, совершаем прогулки и без конца говорим. Чувствую себя все-таки плохо и физически и нравственно»[164].
В этом же письме Бунин сообщал брату, что на днях выйдет книга его стихов («Под открытым небом» — цензурное разрешение 27 июля 1898 года). В 1898 году вышло первое столичное издание «Песни о Гайавате» Лонгфелло, опубликованной в газете «Орловский вестник» в 1896 году.
Поселившись в Одессе, Бунин подружился с писателями и художниками, членами «Товарищества южно-русских художников». У них существовал обычай собираться по четвергам у художника Буковецкого.
Вера Николаевна Муромцева-Бунина пишет: «„Четвергом“ называлось еженедельное собрание „Южно-русских“ художников, писателей, артистов, даже некоторых профессоров, вообще людей, любящих искусство, веселое времяпрепровождение, товарищеские пирушки. После обеда художники вынимали свои альбомы, писатели, поэты читали свои произведения, певцы пели, кто умел, играл на рояли. Женщины на эти собрания допускались редко. Возникли они так: художник Буковецкий, человек состоятельный и с большим вкусом, приглашал к себе друзей по четвергам: друзья были избранные, не каждый мог попасть в его дом. Когда он женился, то счел неудобным устраивать у себя подобные „мальчишники“, и они были перенесены в ресторан Доди, где состав собиравшихся сильно расширился»[165].
Буковецкий был, по словам В. Н. Муромцевой-Буниной, «изысканный человек, умный, с большим вкусом, старался быть во всем изящным. Он писал портреты. Одна его вещь была приобретена Третьяковской галереей.
С первых же месяцев знакомства с этой средой Иван Алексеевич выделил Владимира Павловича Куровского, редкого человека и по душевным восприятиям, и по особому пониманию жизни. Настоящего художника из него не вышло… С 1899 года он стал хранителем Одесского музея… Иван Алексеевич очень ценил Куровского и „несколько лет был просто влюблен в него“. После его самоубийства, во время Первой мировой войны, он посвятил ему свое стихотворение „Памяти друга“…
Подружился он и с Петром Александровичем Нилусом, дружба длилась многие годы и перешла почти в братские отношения. Он, кроме душевных качеств, ценил в Нилусе его тонкий талант художника не только как поэта красок в живописи, но и как знатока природы, людей, особенно женщин, — и все уговаривал его начать писать художественную прозу. Ценил он в нем и музыкальность. Петр Александрович мог насвистывать целые симфонии.
Сошелся и с Буковецким, ему нравился его ум, оригинальность суждений, меткость слов. С остальными вошел в приятельские отношения, со всеми был на „ты“, некоторых любил, например Заузе, очень музыкального человека (написавшего романс на его слова „Отошли закаты на далекий север“), Дворникова, которого ценил и как художника, маленького трогательного Эгиза, необыкновенно гостеприимного караима. Забавлял его и Лепетич. Познакомился и со старшими художниками: Кузнецовым, Костанди»[166].