(У памятника Нейгаузу). Этому и учил Генрих Густавович, когда я проходил с ним Тридцать первую сонату. Он показал мне эскиз Иванова «Архангел Гавриил поражает Захария немотою»[134]. Adagio — мысль, состояние, которое нужно передать любым способом, только не словами. Я посылаю вам нотную строчку — она вам заменяет слова. Вы получили мою открытку с Равелем?..[135] «Человек открывает рот от пустоты, от того, что в этот момент его оставляет Бог», — не помню, кто это сказал.
Вам нравится эта крышка? Она означает: жил пианист Нейгауз. Его дом был — рояль. Но ведь Нейгауз был больше, чем пианист. Он вынимал из тебя душу, проводил над ней опыты. а потом возвращал — обогащенную, красивую.
Кому-то роют свежую могилу. Рихтер долго наблюдает, а могильщик напевает свою песню. «Знаете, что он поет? — спрашивает Рихтер. — Вот и я не знаю… Это как в «Гамлете»: привычка сделала для него это копание самым простым делом».
Помните, мы с Фишером-Дискау исполняли песню «Тоска могильщика»? Он переходил на такое pianissimo, не снимая с дыхания. Я уже не знал, как утопить звук (напевает Шуберта). «Пробьет мой час и кто же зароет меня?»
Зарыть желающие найдутся… даже с удовольствием. Вот кто потом ходить будет? Знаю — Наташа Журавлева, чуть реже — Олег… А вы снизойдете? Только заклинаю: одну белую розу, длинную. Никаких гладиолусов. Если гладиолусы, то фиолетовые.
И еще вам придется учиться меня вызывать. Вспомните, как Зигфрид вызывал птичку (поет).
Это нетрудно запомнить. Я буду знать, что вы пришли.
(У памятника Фаворскому). Хочется постоять здесь подольше. Я благодарен ему за такого Достоевского, такую Юдину[136]. И памятник замечательный: от него светлеет.
Самое лучшее в памятнике Дягилеву — то, что он на острове. Какая хорошая мысль: «Нет человека, который был бы как остров…» Я недолюбливаю этого писателя[137], но эпиграф он подобрал самый лучший. Все интермеццо Брамса рассыпаны как маленькие острова. Санторин — самый красивый, хотя ведь он — кратер! Там каждое утро солнечное затмение и черный песок… Это и-moll'ное интермеццо. Маленький Миконос чем-то похож на Венецию[138] и такой же опасный. Это — е-moll'ное интермеццо. Уже светает, но все только расходятся спать…
Знаете, что рассказывал Александр Георгиевич Габричевский[139]? У греков было принято в гробницы запечатывать лампы. Уже изобрели вечное топливо, и лампа могла гореть несколько веков. Все верили, что усопшие как-нибудь да ей воспользуются. Теперь вам понятно, почему я вожусь со своей лампой?
(У плиты Софроницкого). Здравствуй, Владимир Владимирович!.. Кому-то незадолго до смерти он признался, что больше всего гордится Восьмой сонатой. Самая недоступная, самая мистическая… Полночное солнце! Там есть такое Presto — один его лучик вдруг касается земли… Это правда, что когда Гаврилов играл Восьмую сонату Скрябина, то гасил в Большом зале свет? Хорошо написано у Пруста: «Не нужно никакого света! Пусть играет «Лунную сонату» в темноте, и тогда луна будет освещать ему клавиши!»
Полночное солнце… Это могли только Скрябин и Софроницкий! Интересно, как они между собой сейчас общаются? Так, как написал Мусоргский — «с мертвыми на мертвом языке…»[140]? Давайте послушаем. Вы чтонибудь слышите? Я — ничего. У меня ощущение, что там — пустота. Там никого нет. Они — везде, но только не здесь.
Я Ветхому Завету больше доверяю, чем Новому. Наверное, потому что весь прочитал… и он мне часто снился. Про Авраама и Исаака был очень похожий сон… Знаете, что не только у Бриттена есть музыка на этот сюжет? Но и у Стравинского[141]… Тут что-то заложено, какая-то важная тайна. Уже одно то, что Сарра родила Исаака, когда Аврааму было сто лет…
Пошел моросящий дождь и Рихтер ему обрадовался. Отказался от зонта. Начал напевать что-то знакомое.
«Drei Knäbchen, jung, schön…»[142] Помните, какая там фактура? Мелкого, грибного дождя… Вот к моцартовской могиле не подойти. Стоит в Вене памятник — но это же так… символически… Наверное, это лучше всего — чтобы вообще никаких следов.
Сейчас бы хорошо какую-нибудь закусочную. У вас есть деньги? Если повернуть на Плющиху, там что-то вроде рюмочной. После кладбища всегда хочется…
Знаете, что больше всего убивает? Mania grandioso и… отрубленные головы. Я этого не понимаю. Это только на наших кладбищах.
Удобно в Японии. В любом питейном заведении можно допить недопитое. Мы бы сейчас заплатили за бутылку, а выпили только сто граммов. Остальное хранится до следующего раза. Под фамилией Рихтер или фамилией Борисов. На специальной полочке.
В Японии в нескольких местах я завел свои емкости Они меня всегда дожидаются… Но многие японцы к ним так не притронутся — оставляют для внуков. Им важно, чтоб внуки узнали, как звали их дедушек.
Еще на первых «Декабрьских вечерах» Святослав Теофилович обмолвился: «А ведь в Белом зале можно не только выставки устраивать, не только концерты… Надо подумать и об опере. У меня в Туре бриттеновские притчи имели успех».
К этой теме он вернулся на моем спектакле в Камерном театре. В тот вечер шла и баллада Бриттена «The Golden Vanity» (наше название — «Игра на воде»). Она написана для хора мальчиков и рояля, и поэтому больше всех волновался наш пианист Его по очереди поздравляли Святослав Рихтер, Юстус Франц и Кристоф Эшенбах, которые явились все вместе и, кажется, были довольны.
В перерыве Рихтер произнес значимую для меня фразу: «Так что — Бриттен?»
В то время я узнал, что в Париже поставили новую, неизвестную оперу Дебюсси «Падение дома Ашеров»[143]. Я был уверен, что сплав Дебюсси с Эдгаром По даст миру оперу эпохальную, и ее нужно немедленно ставить на «Декабрьских вечерах». Святослава Теофиловича уговаривать не пришлось, но партитура доставалась им долго. Наконец, «Трещина» — как он называл эту оперу — лежала у него на рояле.
Он «пропел» ее три раза и сделал неутешительные выводы:
Первое и главное: эта опера не окончена, а кто к ней приложил руку — неизвестно. Ставить (так же, как и играть) компиляции, обработки — я не стану
Второе: Оркестр у Дебюсси большой. Это для нас сложность.
Третье: Как сделать «трещину» — чтобы дом Ашеров раскололся пополам — я не знаю. Какие нужны средства…