Выпускное сочинение, помимо того, принесло мне другое большое удовольствие. Как-то вскоре отец сообщил мне, что он заходил к старому предводителю – «масону», который, как я упоминал раньше, потерпел крушение еще раньше отца от крепостников, накануне освободительного манифеста, и который сохранил прежние благожелательные отношения к нашей семье. Зашел разговор обо мне, о моих успехах, и старик пожелал меня видеть и послушать мои сочинительские упражнения. Я в этот же вечер отправился к нему с отцом. Мне было приятно увидать старика, который так мне понравился, когда, осматривая с депутатами только что открытую нашу библиотеку, он с большим чувством благодарил моего отца, что он в его предводительство осуществил такую прекрасную мысль. Теперь он жил одиноким старым холостяком, не сходя с дивана, почти обедневший и лишенный всякого влияния, под строгой опекой своего старого дворецкого и его семьи, которая обирала его елико возможно. Принял он нас радушно и просил прочесть ему мое сочинение. Выслушав его внимательно, все время держа ладонью ухо по направлению ко мне, старик сказал:
– Очень, очень хорошо… Главное – вполне литературно… Да!.. Понимаешь?.. А?.. Что?.. Главное – вполне литературно… Ты этим дорожи… Это не всякому дается… Да, хорошо… Только вот чего я не возьму в толк: все ты говоришь про крестьян – «народ, народ»… А мы что такое? Почему мы не народ?.. А?.. Что?.. Почему же мы не народ?
– Потому… потому, – забормотал я, смущенный совершенно неожиданным вопросом, – потому что… крепостники не могут быть «народом»… и вообще все, кто угнетает трудящийся народ, – с юношеским увлечением закончил я, вспомнив о либерализме старого масона.
– Ну, хорошо… Положим, так было… А теперь… Разве теперь есть крепостники? Разве мы все еще крепостники?
– Да, есть… Я их очень много видел нынешним летом на землемерной практике…
– Сам видел? Много еще, говоришь? Гм… Впрочем, так и надо было ожидать, – задумчиво заметил он. – Ну что же, может быть, вы, молодые, и правы… Я уже теперь от всего отстал, ничего не вижу…
Старик еще раз похвалил мое сочинение «за литературность» и уговаривал как можно дорожить этим.
– Ты, Николай Петрович, внушай это ему чаще, – сказал он отцу.
Уходя от старика, я, можно сказать, был на седьмом небе и еще больше полюбил его.
Мое приподнятое настроение было в самом зените. Экзамены еще не были закончены, и решение совета об окончательных результатах не было объявлено.
Наконец, явилось и оно: аттестат мне был выдан, но я не был признан «имеющим право на поступление в университет».
Итак, всем моим дерзаниям по системе «собственного умозрения» не удалось одолеть требования школьной системы, и они в конце концов разбились об эти несокрушимые скалы, как утлая ладья.
Это был, очевидно, вполне «закономерный» финал всех моих долгих юношеских конфликтов с старой системой.
Когда я пришел к Чу-еву, удручаемый стыдом, что не оправдал его надежд, он только пожал скорбно плечами, сказав в утешение, что большинство стояло в совете за меня, но не решилось… нарушить формальные требования.
– Впрочем, не унывайте, – прибавил он, – поезжайте в Москву. Быть может, там Т. что-нибудь для вас сделает… Я уверен… Надо попытаться.
Да, надо, надо пытаться, дерзать и дерзать… Ведь не я первый, не я последний был призван жизнью на эти дерзания. Снабженный добрым Чу-евым 25 рублями для взноса платы за вольнослушательство в университете и обещанием от одного знакомого скромного урока в Москве, я двинулся по пути к столицам, куда уже раньше прошло так много наших «юных разведчиков»…
Заканчивая воспоминания из этого периода моей юности, так близко соприкасавшегося с крестьянской реформой, я не могу не остановиться, хотя бы в общих чертах, на тех впечатлениях, которые я вынес от пореформенной деревни в самые первые годы после освобождения.
Источником для восстановления этих впечатлений для меня могут служить теперь прежде всего те мои литературные опыты, с которыми я робко выступил через три года после окончания гимназического курса, так как они большею частью посвящены описанию этого именно периода народной жизни. Очерки эти очень слабы в техническом отношении; вполне естественно, что они односторонни и поверхностны, так как мое юношеское «прозрение» и не могло быть иным, но они так или иначе представляют вполне правдивое отражение общего моего тогдашнего настроения по своему резко обличительному и сатирическому тону. Целесообразно или нет было в то время такое отношение к описываемой полосе народной жизни, но оно было таково, и не у одного меня. Не случайно, конечно, в то время видную роль играли такие сатирические журналы, как «Искра» Курочкина и «Будильник» Степанова, под редакцией Вейнберга, а наиболее видное место в литературе все прочнее и прочнее завоевывал знаменитый сатирик. Я, как едва начинающий писатель, не вносил, значит, ничего особенно нового в этом отношении, а лишь примкнул к общему направлению наиболее чутких органов печати, вполне соответствовавшему пережитым мною настроениям.
Несмотря на тот жгучий интерес (или, вернее, благодаря ему), который я пережил в недавнем прошлом вместе с своей так идеалистически настроенной в освободительном духе моей семьей, несмотря на мое все же жизнерадостное в общем настроение, вынесенное мною впечатление от ликвидационного периода освободительной реформы было в общем не из отрадных.
Прежде всего, к моему изумлению, в хаосе, поднятом «ликвидацией», я почти совсем не мог отличить «освобожденного раба»: где он, какой, какая новая печать легла на его чело? В чем, наконец, ярко выразилась новизна отношения к нему прежних господ и его к ним? Ответа не было: все было смутно и неопределенно, все было запутано в сеть бесконечных недоумений и недоразумений. Вчерашний раб никак не мог уяснить себе: в чем же собственно заключалась его свобода, кроме того, что помимо конторы помещика он стал иметь теперь непосредственно дела еще с исправником, становым, непременным членом и мировым посредником из тех же помещиков?
Мужик метался, недоумевал, говорил на сходах, что, гляди того, настоящий манифест скраден и подменен, иногда «бунтовал» и получал за это, совсем по старому, арест в «клоповнике», ссылку в Сибирь или грандиозную порку. Наконец, он начал понимать, что вместо «крепостного» он стал теперь «временно обязанным»… работать и работать как на своем наделе, без леса и часто без воды, в большинстве случаев не покрывавшем самого ничтожного minimum'a наложенных на него платежей, так и на громадных пространствах господской земли – работать так же, как и целые столетия раньше… И он стал приспособлять себя оригинальными способами «пассивного протеста» к «новому строю жизни», сущность которого он еще никак не мог себе уяснить. Он понял пока только одно, что единственное существенное приобретение заключалось для него в упразднении права помещика торговать и распоряжаться им, как собственностью, лично. Это был действительно плюс, но пока только и было… очевидного и непреложного. Вчерашний господин положения, помещик-крепостник тоже был сначала в некотором смущении и недоумении, никак еще не будучи в состоянии понять, в чем же собственно заключалась «свобода», чего ему бояться и чем его кровно обидели. Пока он это не уяснил себе, он был настроен крайне враждебно и все усилия употреблял, чтобы быть настороже от малейших новых покушений на его права и собственность. Наконец, и он понял, что такая «свобода» в некоторых отношениях даже весьма удобна, освобождая от целой обузы прежних хлопот с крепостным рабом, и он успокоился на лоне новых видов «оброчных поступлений», «добровольно» обрабатываемых прежним рабом дорогих аренд и новых начальнических окладов.