ГЛАВА 5. “ЦАРСТВО МЫСЛИ”
С большим, по сравнению со многими своими сверстниками, опозданием приобщившись к литературе, Лесков с первых же лет своего писательства отдался “служению ей” со всей силой и страстностью своего неукротимого духа.
Для него решительно ничто не могло иметь равного с литературою значения и цены. Все было ниже ее, “ибо в литературе есть “царство мысли”.
И он служил литературе всем сердцем.
Правда, в особо горькие моменты он иногда сгоряча и клял свою беззаветную ей преданность, но минуту спустя вновь говорил о ней не иначе, как с любовным благоговением, и вновь как бы с еще большею силою отдавался дальнейшему самоотверженному служению ей.
Вспышки этих разноречивых настроений так выразительны и ярки, что не дать их отражения в статьях, беседах и письмах Лескова представляется невозможным без ущерба освещению сокровенных его взглядов на самые дорогие его сердцу вопросы о задачах и приемах писательства. Буду держаться временной их последовательности.
“В Европе уже были и есть и теперь народы, которые несли и несут тяжелые епитимий за усилие губить свою литературу и класть в подножие то, что должно бы возносить во главу угла… Литературный мир точно так же не рыцарский орден, как и не Запорожская Сечь и не монастырь. Кто думает об этом иначе, тот ошибается. Давно сказано, что “литература есть записанная жизнь, и литератор есть в своем роде секретарь своего времени”, он записчик, а не выдумщик, и где он перестает быть записчиком, а делается выдумщиком, там исчезает между ним и обществом всякая связь. Слово его теряет внушительность, мысль его не имеет опоры и не находит отклика, образы его становятся мертвы и не возбуждают сочувствия. Связь литератора с обществом такая органическая, что нарушение ее с одной стороны тотчас же разрушает ее и с другого конца; неверно понимающий и неправдиво воспроизводящий явления писатель покидается общественным вниманием одновременно с тем, как он покинул жизнь в своем воспроизведении” [“Русские общественные заметки”. — “Биржевые ведомости”, 1860, № 242, 10 сент., без подписи; “Русские писатели о литературе”, Л., 1939, с. 291.].
“О пиесе в Испании думают то же, что думает г[оспо]жа Жорж Занд о романе и что она так резонно выразила по поводу нового произведения г. Флобера, то есть что сочинение должно вести к чему-нибудь, а не тешить для того, чтобы только тешить…” [“Испания и испанцы”. — “Биржевые ведомости”, 1869, № 353, 29 дек. без подписи; “Русские писатели о литературе”, с. 292.]
“Честные труженики русской литературы, доля которых всегда была тяжка и сурова, конечно, увидят в задушевных воздыханиях Журавского много каждому из них знакомых скорбей и, может быть, в сем образе страдания черпнут живой струи, властной хотя на несколько часов облегчить болезни унижения и беспомощности, составлявшие доселе удел русского писателя, работающего на пользу родины по велению своего разума, совести и чести…” [Из неизданной работы Лескова по переписке Д. П. Журавского с Н. В. Веригиным под заглавием “Из глухой поры”, 1870, ЦГЛА; “Русские писатели о литературе”, с. 292.]
“У литературы есть своя “священная мерзость”, которою мы весьма походим на жриц публичного разврата… Нет-с; этот “разврат”, которому мы поработали в поте лица и в нытье мозга костей своих, не даст нам силы обречь себя на целомудренное молчание… Писемский вчера прислал мне большое и задушевнейшее письмо, в котором сетует на меня, что “нет руководящей критики”, и потом говорит, что “путь наш тернист”. Да; противный, гадкий, колкий и голодный путь:
Жизнь без надежд,
Тропа без цели,
а все-таки мы с него не должны сворачивать, ибо куда ни повернем, везде скиксуем и потянемся опять пошляться по своей поганой литературной улице, — и это наше благо… Второй пример есть Нестор Васильевич Кукольник; потом Степан Степанович Громека, которого вот, как видите, литературный разврат выводит из стен его губернаторского кабинета, где его никто не смеет обругать и облаять… Ходит в народе глупая сказка, что будто бы три лекаря поспорили, что один глаза у себя вынет и потом вставит, другой еще что-то (не помню), а третий “утробу” вынет себе и назад вложит. Так и сделали и отдали вырезанное спрятать кухарке, а у той ночью крысы “утробу лекареву и съели”. Баба в перепуге заменила эту утробу свиною, а лекарь ее себе вставил и начал жить, но только всю жизнь потом удивлялся, что “что, говорит, я ни ем: всякие шоколады и фруктери, а все после дрянца хочется”. Вот вам подобие силы литературной жизни, к которой тянет и из губернаторских кабинетов, и потянет и из виноградника”, и это еще благо, что “дрянца хочется”, а то застой, коснение и измельчание…” [Письмо к П. К. Щебальскому от 16 апреля 1871 г. — “Шестидесятые годы”, с. 312–313.]
“В виду нарастающих годов и естественно приближающейся смерти, порадуемся хотя тому, что мы еще умели всю жизнь оставаться литераторами и, питаясь тощими литературными опресноками, не продавали себя ни за большие деньги, ни за малые, как это начинается у других, похваляющихся своею бесстрастностью… Кто из нас в чем был правее другого, то решать не нам, а с нас, мне кажется, довольно того утешения, что мы любили и (надеюсь) любим свое дело горячо и служим ему по мере сил и уменья искренно небесстрастно, не ожидая себе за свою деятельность ниоткуда никаких великих и богатых милостей… У нас есть обидчики, но истолкователей нет, и обидчикам, конечно, всегда будет более приятно заботиться о литературной вражде, чем о единодушии и мире…” [Письмо к А. С. Суворину от 7 марта 1873 г. — Пушкинский дом. ]
“В отечестве нашем в настоящее время параллельно идут два течения: одно не новое, но свежее силами, влечет людей к изучению родной литературы… Другое же — новое и даже, пожалуй, по нынешней поре модное — обдает вышеупомянутое внимание к литературе брезгливым презрением. Но на весах судьбы, очевидно, бесповоротно решено, что это презрение бессильно, ибо никакие памятники бюрократии не выражают так полно и живо минувшие исторические события, как произведения литературные. И вот почему, — не в силу моды, а в силу факта, — лучшие мыслители нашего времени — недавно умерший Карлейль и еще наслаждающийся всеми благами просвещенной жизни Тэн — отводят литературе и литераторам самое видное место среди деятелей известной эпохи. Литература — это как бы дыхание, носящееся поверх хаоса, который она отражает, но сама не пачкается в его тине. Эпохи, когда не было писателей, окутаны туманным баснословием и потому не представляют для трезвого и пытливого ума ни интереса, ни поучения; но чуть появляется писатель — дело сразу изменяется: время, отмеченное его деятельностью, уже может быть изучаемо, проверяемо, критикуемо, и — что всего важнее — оно само становится поучительным, ибо оно уже богато по крайней мере “ошибками отцов и поздним их умом”.