– Это я знаю. Не знаю, каково назначение их, как их изготавливали, тираж…
– Они расклеивались на вокзалах и выставлялись в витринах тогда ничем не торгующих магазинов. Все газетные новости, политические злобы дня обычно освещались таким способом. Изготавливась они в основном кустарным способом. Михаил Черемных, Маяковский, Иван Малютин делали оригиналы, а другие художники, их было много, по этим оригиналам резали трафареты и трафаретили клеевыми красками до тысячи экземпляров, а, может быть, и больше. Рассылали в разные города: в Ленинград, в Киев… В общем, это дело пошло широко. Заведовал в Москве «Окнами РОСТа» хороший художник Черемных. Но душой был Маяковский. Оба очень много рисовали. Очень много хороших рисунков было у Черемныха и своеобразных у Маяковского.
– А Лиля Брик тоже там была?
– Лиля Брик и сестры Маяковского – Людмила и Оля раскрашивали рисунки. Мастерские находились в районе Лубянки. Эта работа давала тогда основное пропитание и Маяковскому, и многим художникам. И вот однажды туда пришел я и принес дробные рисунки с какими-то самодельными стишками. Был я очень нищий и вид имел голодный… Добрый Черемных увидел мои лиловые брюки из портьеры и против своей художественной совести пробу мою одобрил, предложил зайти в ближайшее время, чтобы дать мне реальный заказ. Когда я пришел в назначенный день, то около стола, на котором лежали мои рисунки, стоял Маяковский и ругался: «Кто притащил эту дрянь?..» И я с вызовом – петушился немножко – сказал, что это моя дрянь и что Черемных ее в основном одобрил! Маяковский, увидев такого разнесчастного автора, сразу подобрел и шутливо спросил: «А вы знаете, с кем вы разговариваете?» Я ответил: «Знаю. Вы уже Маяковский, а я еще Вольпин». Маяковскому, видимо, понравилась моя наглость, хотя она была вымученная – я его очень любил. Он сразу переменил тон на заботливый и стал расспрашивать, как я живу, какую стипендию получаю, хотя все это он прекрасно знал – во ВХУТЕМАСе Маяковский бывал часто. И сказал, что около РОСТа кормится много хороших, опытных и голодноватых художников, а подписи к рисункам, по существу, пишет он один, иногда еще Рита Райт, иногда кое-кто еще. «Так вот, попробуйте лучше писать стихи. Вот вы же подписали свои рисунки какими-то стишками. А уж к своим стишкам можете иногда и плакат нарисовать…» Ну конечно, в основе всего этого было сочувствие. Он хорошо понял, что попытка вести себя вызывающе, сострить тоже была подражанием ему, и он сразу превратился даже не в старшего брата, а в отца. И в дальнейшем очень либерально относился к моим рисункам и снисходительно к стихам, которые я делал изо всех сил под него, под Маяковского. Нет, к стихам он относился все-таки строго. Плохую рифму ему не подсунешь.
– А как он относился к поэтам того времени, кого ценил?
– Однажды я пришел в помещение РОСТа. Маяковский был уже там и рассматривал свои рисунки, раскрашенные сестрами. Они лежали на стареньком, совсем хлипком столике. В это время кто-то пришел с трагической новостью: в Петрограде умер Блок. Маяковский выпрямился, приподнял столик этот, резко, с силой опустил его так, что подломились ножки и посыпались все рисунки. Со страшным огорчением, прямо-таки страданием на лице – я редко видел его таким – произнес: «Единственного не халтурщика голодом заморили». И здесь, в этой фразе, может быть, сказалось его подлинное отношение к своей работе, к «Окнам РОСТа», которые ему давали возможность жить… Много лет спустя, вспоминая РОСТовские времена, я умиленно даже как-то сказал Маяковскому: «А помните, Владимир Владимирович, как с вашими только что раскрашенными рисунками в эту огромную комнату приходила Лиля на своих тонких ножках?» Господи, что с ним было! Я думал, он меня поколотит за эти «тонкие ножки»: «Не смейте говорить о ней так!» – а была уже в его жизни Татьяна Яковлева… И он собирался ехать в Париж на ней жениться… Гнев его мне удалось потушить только его же стихами, написанными сестре Лили – Эльзе (позже Триоле):
Там дом в проулке весь в окошках,
От Пятницкой направо от.
И гадость там на курьих ножках
Живет и писем мне не шлет.
«Мне можно, – сказал Маяковский, – а вам – нет».
Ты спросил у Вольпина:
– Ну что, Маяковский все-таки любил Лилю?
– Ну конечно! Она была его баба! Понимаешь, его баба…
Помнишь, ты говорил: «Как наш Вольпин любит Маяковского. Как он тихо, нежно иногда произносит его имя… Мне почему-то плакать хочется. И я не понимаю, почему критики устроили скандал, что Лиля Брик опубликовала ласковые, шутливые письма Маяковского. Лично я ей очень благодарен. Я хочу знать про Маяковского все, даже как он ходил в уборную!» С Маяковским тебя роднила близость стиха и жизни. И то, что Маяковский оставлял за собой право самому определить срок своей жизни, ты понимал как нормальное проявление человека, а не психическую болезнь, хотя во всех других случаях самоубийство осуждал.
– Маяковский считал, что самоубийство – один из правильных выходов для него, – говорил ты. – Он жизнь включал в ставку. Рассуждал как игрок. Полюбил женщину – ставка. Поедет со мной – буду жить. Не поедет – пуля. В этом его характер. Но глубинные причины самоубийства, конечно, сложнее.
Некоторые ты знал. И продолжал у друзей и знакомых Маяковского искать черты его характера и ответы на мучившие тебя самого вопросы. Так тебе легче было входить в его поэзию. Когда Пастернак рассказал тебе о смерти Маяковского, рассказал, что пришел и увидел толпу у него в передней: «Как выстрел выстроил бы их…» – ты мгновенно через строку ощутил это великое бедствие.
Сколько раз ты говорил:
– Веруся, напиши про меня. Ведь теперь никто не знает меня, как ты, никто не предполагает даже, что самое интересное – я человек, то есть основа всего, моих стихов и судьбы.
Если бы я могла, Назым, выполнить твое поручение, если бы сумела. Но эта ноша не по моим плечам. И я все думаю, почему не выключила телефон, не заперла дверь на замок, не усадила тебя к магнитофону, чтобы ты сам рассказал о себе все-все, что хотел. Впрочем, однажды мы сделали такую попытку, и ты специально для будущего не смог сказать ничего интересного.
Муза говорит: «Вспоминать тоже нужно не все». Если бы знать, что нужно и что не нужно вспоминать…
Не знаю, думал ли в это время ты о том, что нас ждет. Мы никогда с тобой об этом не говорили. Мы не бунтовали, мы еще ничего не требовали, мы еще могли не кричать, как это случится позже, через год. Да, мы еще могли не кричать. Приходили дни, уходили дни. Они были наполнены чем-то особенным, что выделяло их из будней. Как я почувствовала, узнала свою любовь? Какой она явилась мне впервые? В каких одеждах предстала предо мной – рассказать не смогу. Наверное, все началось с тоски.