Ознакомительная версия.
И разве Гоголь не был одним из таких художников, подчинивших свое вдохновение этому приговору? Разве его стремление выяснить себе особенности народного русского духа, осмыслить религиозное и нравственное содержание нашего быта и попытка облечь результат этих размышлений в художественные образы – разве все эти думы его поздних лет не были своего рода поисками «народности», той самой «народности», которую все кругом него требовали от художника?
Слово было как будто бы ясное, всем родное, а между тем очень неопределенное, способное сбить и художника, и критика на неверную дорогу.
Действительно, в том, что говорила критика о «народности», было много правды, но немало и несправедливого.
Несправедливо было, например, отнимать у писателя право на звание «народного» писателя только потому, что он брал свои сюжеты или форму своих произведений у соседей. Писатель мог и подражать и все-таки оставаться народным – как отдельное лицо, как продукт нашей культуры. Народен был и Батюшков как выразитель чувств и настроений целого определенного кружка интеллигентных «русских» людей 10-х годов XIX века; народен был и Жуковский со всеми его иноземными балладами, опять-таки как истолкователь дум целого молодого поколения, народен был Пушкин, русский либерал 20-х годов, почитавший Ювенала и Байрона; наконец, народными можно назвать и наших классиков новой формации, как, например, Дельвига, Языкова, Баратынского, которые так часто поминали Парнас, Феба, Муз, Вакха, Хлою, Дафну и Аглаю, наяд и дриад, думая о своих друзьях, своих литературных беседах, о девицах, которыми пленялись, и о своих усадьбах. Эту «народность» в подражании критика просмотрела, мало вникая в психологию поэта и слишком придирчиво относясь к внешней форме его речей.
В смысле, который тогдашняя критика придавала «народности», крылась еще и другая ошибка, или, вернее, односторонность. Само слово «народность» заставляло и поэта, и критика, прежде всего, думать о «народе» и притом о простом народе, который, таким образом, являлся как бы единственным носителем народных традиций. Критика как-то забывала, что слово «народность» можно и должно понимать в смысле более широком, что все классы общества, даже с простым народом разобщенные, все-таки «народны» как продукт органической национальной жизни; что всякая культура, даже заимствованная, никогда не заимствуется без изменения, что она всегда претворяется, видоизменяется от перехода в другую среду и что, таким образом, самый ревностный ученик вносит все-таки нечто свое в слова учителя, которые он вытвердил и повторяет. Критика 30-х годов эту «народность» сосем не оттеняла и очень часто указывала на быт простого народа как на главный источник, откуда художник должен черпать свою речь, свое вдохновение и сюжеты.
Таким образом, была допущена одна большая ошибка: критика, сама того не замечая, толкала художника на открытую и легкую дорогу «фальшивой» народности. В самом деле, не может быть, конечно, никакого сомнения в том, что народный быт, народные обряды, песни, поверья, мифы, легенды, вообще вся народная старина – самый лучший родник и хранитель того, что называется народным «духом», народной оригинальностью. Несомненно также, что в старине вообще больше «самобытного», чем во времени новом, когда нация успела уже более или менее тесно сблизиться с другими. Все это верно, но напирать в рассуждениях о народности на возврат к старине, на изучение и воспроизведение лишь старого миросозерцания и старых чувств, хотя бы и очень оригинальных, значило прививать художнику известную тенденциозность. Чтобы давать художнику такой совет, надобно было быть уверенным в большом его художественном такте, в большой поэтической силе, в его способности проникаться стариной, а не подделываться под нее. На самом же деле то литературное течение, которое критика так приветствовала, а именно разработка старых народных преданий и воскресение исторической старины вообще – порождало лишь подражания не менее опасные для истинной «народности», чем подражания иноземному. Художник корчил из себя «русского» – щеголял народными словами и оборотами, рядился в национальный костюм, воображал себя современником то Владимира Красного Солнышка, то царя Иоанна Грозного, а на деле оставался весьма посредственным компилятором. Между ним и народом была все та же пропасть, которую он напрасно хотел заполнить цветами красноречия. В 20-х и 30-х годах такая ложная народность благополучно процветала, и критика иной раз сама не знала, что ей делать с этим растением, заглушающим литературную ниву, растением, которое она сама же выращивала.
Таким образом, когда Гоголь выступал со своими «Вечерами на хуторе», на нашем литературном рынке вращалась целая масса разнообразнейших произведений словесности, в которых идея «народности» была понята и выражена в этом историко-археологическом и этнографическом смысле. Существовали слабые попытки исторических романов, были более или менее удачные примеры переделок русских преданий на иностранный образец, была простая перелицовка старых сказок и легенд, были недурные образцы реставрированной старины, как, например, две-три песенки Жуковского, Дельвига и Мерзлякова, были, наконец, как исключение, настоящие перлы, вроде сказок Пушкина и его «Бориса», но в общем преобладал литературный хлам и мусор – для развития истинно народной словесности, пожалуй, более опасный, чем столь гонимая критикой тенденция прямого подражания и списывания с западных образцов.
«Вечера на хуторе» были одним из первых и относительно удачных откликов, которыми настоящий талант отозвался на требование «народности», понимаемой в этом довольно узком смысле.
В одном, однако, тогдашняя критика была права, не безусловно, но все-таки права. Когда она говорила, что наша словесность не отражает нашей «существенности», т. е. действительности, и предпочитает ей иные века и быт иных народов – критика констатировала бесспорный факт, хотя при обрисовке его и сгущала несколько краски.
В этом смысле в нашей словесности того времени был действительно большой недостаток «народности», т. е. наша тогдашняя жизнь не находила себе достаточно полного отражения в искусстве. Эта жизнь была очень сложна, очень пестра, характерна по разнообразию идей, чувств и настроений, которыми жили разные классы и группы нашего общества, но обо всем этом разнообразии нельзя было себе составить и приблизительного понятия по наличному богатству литературных памятников.
Критика, отмечавшая это явление, была права в своих жалобах по существу, хотя требования, которые она предъявляла нашей еще очень юной литературной жизни, были чрезмерны, а нападки ее на эту юную словесность были – как мы увидим – слишком огульны: кое на что из «существенности» литература все-таки успела откликнуться, и то, что она уловила, было в достаточной степени характерно для нашей тогдашней действительности. Критика просмотрела это малое, требуя многого.
Ознакомительная версия.