Но нам, детям, никто не говорил, что болезнь смертельная. Это были первые похороны в моей жизни, и, думаю, я осталась последняя из тех, кто там был. Помню, я удивлялась: все плакали, а у меня никаких слез…
Накануне похорон сын художника дядя Митя собрал нас всех, девочек, и сказал: «Мне нужна ваша помощь. Я хочу, чтобы вы нарвали много-много васильков». Стояла самая середина лета, васильки были в разгаре. Он отвел нас на овсяное поле: «Вы пойдете прямо по рядам. И главное, немножко волочите ноги, как бы ногой прижимая овес, он потом поднимется, не бойтесь. Но вам откроются все цветы. И рвите букеты». Я была босиком. Летом очень любила ходить босиком, была и здесь. Мне кажется, что я и сейчас ощущаю ногами эти вот стебельки…
Ближе к вечеру он нас опять позвал, принес такую рамку большую, деревянную, прямоугольную, на которую была натянута из тонкой проволоки крупная решетчатая сетка. И вот он начал, а мы ему помогали в каждую дырочку вставлять букетики. В итоге получился синенький коврик из васильков.
Хоронили Поленова на деревенском кладбище в ближайшем к его дому селе Бёхове, возле церкви, построенной по его рисунку, на высоком берегу Оки. Думаю, что это было большое событие в культурном мире. И сюда, на похороны, съехалось очень много народу – и официальные какие-то (помню солидные представительства от Большого театра), и художники, и друзья, и просто публика. На лошадях, покрытых белыми попонами, везли до Бёхова гроб. А за гробом шли люди, и мы тоже с этой толпой. Стоял погожий летний день. Все вокруг было так красиво. Василия Дмитриевича отпевали в этой почти игрушечной церквушке Святой Троицы, как нам сказали, изнутри расписанной его друзьями и учениками – Репиным, Головиным, Якунчиковой…
Все-таки это был еще 1927 год, и церкви в таком диком количестве не закрывали, как позднее. И похоронный звон был еще разрешен. Такое уже окончательное гонение на церковь с запрещением звона и всего-всего произошло в самом начале тридцатых годов. Вот храм Христа Спасителя взорвали в декабре тридцать первого года, мне кажется, он и был как Рубикон. Во всяком случае, моя сестра Маргарита выходила замуж в двадцать девятом – она еще могла венчаться! А дальше уж ни венчаться, ни крестить, ни хоронить церковно стало невозможно…
Могила была вырыта заранее, вокруг плотно стояли люди. Но нас, детей, пропустили вперед как бы перед толпой, и мы оказались совсем близко от этой ямы, рядом со всеми Поленовыми. Я смотрела на дядю Митю с лопатой, который помогал похоронщикам. Гроб опустили. Засыпали землей. Потом сделали холмик. Вдруг вот здесь Дмитрий Васильевич взял раму с нашими васильками и положил прямо на холмик, на могилу отца. А потом люди клали много цветов – и красных, и белых, все вокруг могилки. Но на наш коврик ни одного цветка положено не было, он так и остался таким синеньким пятном. И помню, как я стояла и все любовалась васильковым пятном и думала: как же стыдно, что вот я стою у могилы и радуюсь красоте, в то время как все-то люди, наверное, только и думают, что о Поленове, и у них такое горе! А меня занимает такая мелочь, как собранные мною цветочки, когда умер человек, художник, и для всех взрослых это очень-очень существенно и страшно. Это чувство стыда до сих пор немножко где-то сидит во мне. Хотя сейчас я понимаю, что это были первые глубокие мысли о жизни и смерти.
Отец ушел из моей жизни, когда мне было двадцать лет. Мама ушла, когда мне было сорок лет. Когда я стала больше интересоваться семейной историей, уже никого не было.
Уже не от него я узнала, как это было с «философским пароходом»; что это была реальная замена смертной казни изгнанием, задуманная Лениным и осуществленная Дзержинским; как составляли списки, приходили домой с обыском и арестовывали людей, которыми гордилась Россия; как их сажали на поезда и везли из Москвы и других городов в Петроград, откуда на немецких торговых судах осенью 1922 года отправляли в Германию, в Штеттин; и как они давали подписку, что если надумают вернуться, их расстреляют. Так уехали Франк, Трубецкой, Бердяев, С.Н. Булгаков, Ильин, Лосский, составлявшие среду и цвет зарождавшейся русской философии. Еще раньше покинул Россию Лев Шестов. Папа был единственным из них, кто добился отмены высылки. Он попросил Луначарского, и тот ходатайствовал, чтобы Шпета вычеркнули из списков.
Папа остался здесь. Но очень скоро его отовсюду повыгоняли. Прежде всего, закрыли философский факультет в университете, потом совсем сняли философию, потом философию заменили марксизмом.
Тогда «интеллигент» – это было ругательное слово наряду с самыми ругательными словами. Интеллигенты считались более или менее врагами советской власти. При том что папа не так уж отрицательно к ней относился. Моя бабушка, Варвара Ильинична Гучкова, говорила полушутя: «Густав – известный большевик». Очень многие вокруг, и наши знакомые, и полузнакомые, всячески ругали советское правительство – папа при мне так никогда, прямо бранными словами не ругался. Но конечно, не одобрял. А уж особенно когда начались несправедливости и процессы сталинские. В нашей семье и в ближайшем окружении нашем никто никогда в эти процессы, начиная с «шахтинского дела», не верил. Критичность к власти у нас всегда чувствовалась. Во все времена и во все эпохи, которые я пережила, мы всегда все-таки были в оппозиции. Внутренне. Не сказывая. У нас мало велось дома политических разговоров. Никогда в жизни я не слышала, чтобы мама или бабушка вздыхали: «Ах, вот прошлой жизни нету, и нет тех возможностей»… Это само собой подразумевалось, но не произносилось.
Но к тому времени, как я себя помню, все-таки уже существовал ГАХН – Государственная академия художественных наук. Это было такое замечательное учреждение в Москве, которое продержалось с 1921 по 1930 год, и отец сначала был председателем философского отделения, а затем еще и вице-президентом этого ГАХНа.
ГАХН придумал Луначарский. Все-таки Луначарский был образованный человек, в отличие от многих наших вождей, вроде Калинина или еще кого-то, которые совсем не были образованны. В ГАХНе собрались изгнанные из других учреждений философы и люди искусства, которые не подходили новой власти вследствие своей немарксистской идеологии. Это была элита интеллигенции. Островок культуры в советской России, которая вот-вот становилась совсем другой. Среди сотрудников первого состава были: Бердяев, Брюсов, Гольденвейзер, Кандинский, Коненков, Малевич, Нейгауз, Фальк, Станиславский, Степун, Флоренский, Франк… Причем у ГАХНа не было аналогов ни в России, ни на Западе, разве что Платоновская академия во Флоренции пятнадцатого века. Это был синтез искусства и науки. Уникальный административный памятник: советское учреждение со штатным расписанием и зарплатами, единственным условием деятельности которого было постоянное творчество сотрудников!