— Ей-богу! Старые коктебельянцы профессора — Десницкий, Эйхенбаум, Томашевский, Жирмунский, писатели Всеволод Иванов, Шкловский и поэтесса Ольга Берггольц могут вам подтвердить это. К счастью, все они еще здравствуют.
Андрей Белый ежедневно светился. Светились его бледно-фиалковые глаза, его лысина, похожая на фарфоровое перевернутое блюдце; его редкие серебряные космочки, красиво обрамляющие лысину. Поэтому вначале мне даже было как-то совестно спорить с Борисом Николаевичем. Но постепенно я привык.
А Мандельштам преимущественно витал в облаках и выше.
У него тоже были редкие космочки, но пегие; была и лысина, но еще не фарфоровая; он также напоминал монаха, но перешедшего в католицизм из веры иудейской. Говорил Осип Эмильевич презабавно — гнусаво, в гайморитный нос, и нараспев: «Вы зна-а-а-аете, Анато-о-олий, сего-о-о-одня вы-ыы-ымя застря-я-я-яло у меня-я-я-я в го-о-о-орле». Так в эпоху расцвета акмеизма модные поэты читали в литературных салонах свои стихи. На первых порах это поглупение, вызывая улыбку, мешало мне дискутировать. Но мало-помалу и тут я привык.
Администрация нашего Дома творчества, вероятно из почтения к космочкам, посадила их в столовой за один столик. Доброе намерение совершенно испортило обоим лето. Ложноклассическая декламация Осипа Эмильевича и невероятное произношение итальянских слов, слов Данте и Петрарки, ужасно раздражало Андрея Белого. Мандельштам, как человек тонко чувствующий, сразу все понял. И это, в свою очередь, выводило его из душевного равновесия.
В нашей столовой перерыв между первым блюдом и вторым всякий раз был мучительно длинным. Чем же заполнить его? Как же быть-то? В придачу ко всему мнительному поэту казалось, что Андрею Белому он (Осип Мандельштам!) совершенно неизвестен.
— Вы понима-а-а-ете, мо-о-о-ой друг, он не то-о-о-о-олько никогда-а-а-а не чита-а-а-ал ни одно-о-о-о-ой моей строчки, но даже фами-и-и-илии моей не ве-е-е-едает! — пел Осип Эмильевич, отводя меня под руку за тощую акацию.
Других деревьев в Коктебеле не было.
В конце концов, чтобы не сойти с ума от этой навязчивой мысли, Мандельштам сбежал из Дома творчества за десять дней до окончания путевки. Как известно, на стихи не очень-то прокормишься. Тем более на хорошие стихи. А Мандельштам, на беду свою, писал прекрасные.
Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Вот Осип Эмильевич и ходил с пустым кошельком. Тогда еще деньги в кошельки клали, а не просто совали в карман.
Чтобы и в самом деле не свезли преждевременно на кладбище, приходилось нашим поэтам все время побираться, то есть брать деньги взаймы без отдачи. Но сколько же лет можно брать таким образом? Тут-то и проявлял Осип Эмильевич поражающую виртуозность мысли.
Существовала тогда Центральная комиссия улучшения быта ученых (Цекубу). Милостью Анатолия Васильевича Луначарского к ученым причислили поэтов, прозаиков и даже критиков, которые, как мы знаем, никакого отношения к ученым не имеют. Когда умирал член Цекубу, правление выдавало некоторую сумму на его похороны. Осип Эмильевич справедливо решил, что эти могильные деньги ему живому пригодятся больше, чем ему мертвому. И своевременно подал заявление, что он-де клятвенно отказывается от похоронной суммы с тем, чтобы ему вручили ее вперед, когда еще приходится кушать почти каждый день. Могильную сумму немедленно выдали под соответствующую расписку. Даже председатели правлений тогда не были лишены чувства юмора. Вот какая была эпоха!
А родной брат Осипа Эмильевича однажды показал мне следующую телеграмму: «Прошу именем покойной мамы немедленно вышли сто рублей. Осип». Эти образцы виртуозной манделыытамовской мысли можно без труда множить, множить и множить.
Жил Осип Эмильевич до того странно, до того нелепо, что порой мы говорили, горестно разводя руками: «Ох, у него не все дома!…» И стучали при этом указательным пальцем по лбу.
Как-то где-то Алексей Николаевич Толстой обронил о нем что-то обидное и не слишком справедливое. Разумеется, добрые друзья это немедленно передали Мандельштаму, как полагается, сильно преувеличив. Примерно через неделю, случайно встретив Толстого, кажется, в Доме Герцена, Осип Эмильевич подошел к своему обидчику, величаво встал на цыпочки и двумя пальцами правой руки едва-едва коснулся его щеки. После чего пропел торжественно:
— Счита-а-а-айте, су-у-у-у-ударь, что я да-а-ал ва-а-а-ам поще-е-е-ечину.
Толстой ничего не понял. По его словам, эта «пощечина» напоминала нежную женскую ласку или прикосновение бархатной лапки котенка, спрятавшего коготки.
А Осип Эмильевич искренне был поражен, как это Толстой не вызывает его на поединок, хотя бы на рапирах, которые наш прирожденный дуэлянт своевременно раздобыл в бутафорской Камерного театра.
Ожидая секундантов, Мандельштам рьяно тренировался, фехтуя со своей рыжеволосой подругой. Она была поразительно ему под пару, сочетая в себе парение в эмпиреях с виртуозностью практической мысли. В самом деле, не могла же она лишить своего «великого поэта» чашки крепкого черного кофе с четырьмя кусочками пиленого сахара!
— Умоляю вас, одолжите нам до завтра несколько рублей. Ведь мой Осенька без турецкого кофе…
И глаза ее наполнялись слезами.
Так драматически обращалась она к тем, кто был настолько богат, что мог выложить «купюрку», прекрасно зная, что она «без отдачи».
И замечательный поэт писал.
Спасибо тебе, рыжеволосая подруга Осипа Эмильевича!
А писал он все лучше, лучше и лучше.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей…
Осип Эмильевич все предугадал.
Сталин, конечно, и ему кинулся «на плечи». «Век-волкодав» — это был он. Кинулся, загрыз и замучил до смерти — в ссылках, в концлагерях и каторжных тюрьмах.
* * *
Есенин на Тверском бульваре.
— Лев Николаевич считал, что плотская любовь окружена «суеверием». Надо его разоблачить! — говорил он.
Но не сделал этого. Не успел. А жаль!
Литература действительно нагородила черт-те что вокруг этого дела — естественного и необходимого, но уж больно незамысловатого.
Получаем удовольствие от этого?… Получаем. Ну и слава Богу. Спасибо.
Но ведь обезьяны тоже удовольствие получают. Не правда ли? Да еще, как известно, куда больше, чем мы с вами.
* * *
«Роман без вранья», «Мой век, мои друзья и подруги» и эту рукопись я бы хотел издать под одной обложкой.