«Послесвечение» твоей заслуженной доброй славы действовало ещё и после твоей высылки. Однако после «Глыб» ты стал обыкновенным черносотенцем, хотя и с необыкновенными претензиями. И все же я продолжал защищать тебя, либо отрицая то, что становилось очевидным, либо стыдливо молчал – и все ради великого «общего дела».
Сейчас уже видно, что те, кто задумал твою высылку, добились в конечном счете идеологического, политического выигрыша.
Пока ты был в Москве, твой миф, созданный естественно, всем ходом событий предшествующих лет, объединял и оплодотворял силы духовного сопротивления в стране и вдохновлял всех зарубежных противников сталинщины. Но, оказавшись на Западе, ты стал силой разъединяющей. Ты сам теперь создаешь свой миф, а искусственные, самодельные мифы бесплодны.
Ты оказался не объединителем, как надеялись мы, а главой одной секты фанатично преданных приверженцев или расчётливо услужливых раболепных порученцев.
Ты постоянно жалуешься на непонимание, на преследования.
Но сам зло и спесиво напускаешься на Шрагина, на Тарковского, на Эткинда, на Синявского... И во всех твоих окриках нет ни доказательств, ни серьезных возражений – где уж там говорить о терпимости к инакомыслию, – а только брань и прокурорские обвинения в ненависти к России.
Любое несогласие или, упаси боже, критическое замечание ты воспринимаешь как святотатство, как посягательство на абсолютную истину, которой владеешь ты, и, разумеется, как оскорбление России, которую только ты достойно представляешь, только ты любишь...
Ты и твои единомышленники утверждаете, что исповедуете религию добра, любви, смирения и справедливости. Однако в том, что ты пишешь в последние годы, преобладают ненависть, высокомерие и несправедливость. Ты ненавидишь всех, мыслящих не по-твоему, живых и мёртвых (будь то Радищев, будь то Милюков или Бердяев). Ты постоянно говоришь и пишешь о своей любви к России и честишь «русофобами» всех, кто не по-твоему рассуждает о русской истории. Но неужели ты не чувствуешь, какое глубочайшее презрение к русскому народу и к русской интеллигенции заключено в той черносотенной сказке о жидо-масонском завоевании России силами мадьярских, латышских и др. «инородческих» штыков? Именно эта сказка теперь стала основой твоего «метафизического» национализма, осью твоего «Красного Колеса». Увы, гнилая ось.
Тебя – художника я действительно недооценивал. Но твою душу и твой разум я чрезвычайно переоценивал. Помнишь, как Толстой объяснял, что каждый человек – это дробь: числитель – то, что о нем думают другие, а знаменатель – то, что он сам о себе думает. Я долго не замечал, как все нарастал, как «медленно взрывался» твой знаменатель.
За эти дни Рая прочитала мне все твои письма, начиная с 1956 года, и наши дневниковые записи и письма некоторых общих друзей. Печальное было чтение. Сегодня становятся приметны корешки и завязи тех недобрых сил, которые раздувал твой «знаменатель». Но все же ты был раньше куда лучше, чем ты сам себя изобразил в «Телёнке».
Нет, я не хочу с тобой больше спорить, ни публично, ни вот так. Не хочу потому, что мне опостылело снова и снова думать о тебе, бередить в душе мешанину из горя, гнева, стыда, жалости, которая возникает каждый раз, как начинаю думать...
(«Синтаксис», № 37. Париж, 2001. Стр. 87–102)Да, многое из того, что было высказано Львом в этом письме, могло бы заменить то, что я хотел сказать в эпилоге этой моей книги. Но выполнить ту роль, какую я предназначал этому эпилогу, оно не могло.
Ведь я хотел в нем внятно и определенно сказать, каким в конечном счете все-таки представляется мне этот удивительный человек. Попытаться объяснить этот поразительный феномен, кажется, не имеющий никаких аналогий в мировой литературе: мир не знал такого разрыва между высотой стремительного взлёта и глубиной падения, такой силой обольщения и такой горечью разочарования.
Хотелось в заключение этой книги написать что-то вроде портрета её героя, в котором, может быть, мне удалось бы запечатлеть всю необыкновенность этого характера, хотя бы главные свойства его личности и причуд его миросозерцания.
Но тут я столкнулся с препятствием, сразу же показавшимся мне непреодолимым
Мешала мне осуществить этот замысел не столько неимоверная трудность самой задачи (хотя и это, конечно, тоже), сколько сознание, что ведь об этом, в сущности, написана вся моя книга. И поневоле придется повторяться. То есть – толочь ту же воду в той же ступе.
Менее всего я бы хотел, чтобы это мое заключение выглядело чем-то вроде конспекта или тезисов, суммирующих то, что в книге уже сказано. А ничего другого из этой моей затеи, как мне казалось, выйти не могло. И я уже подумывал, не лучше ли мне от неё отказаться и закончить книгу на том, на чём она закончилась.
Но тут случилось так, что в поисках одной нужной мне цитаты я стал перелистывать уже не раз читанную мною книгу – «Дневники» прот. Александра Шмемана.
О том, что представляет собой эта книга и кем был её автор, трудно сказать лучше, чем это сделал в предисловии к ней сын о. Александра Сергей:
...
После кончины протопресвитера Александра Шмемана в столе его кабинета в Свято-Владимирской семинарии, где он был деканом, были найдены восемь тетрадок, исписанных его рукой. Этот дневник отец Александр вел с 1973 года с небольшими перерывами вплоть до начала последней болезни. Писал он по-русски, на языке, который был ему родным с детства, проведённого в «русском» Париже.
Всякий дневник, особенно такой последовательный, как у отца Александра, вызван не внешними побуждениями, а внутренней необходимостью. Перед нами – часто сугубо личные, сокровенные записи. Декан Свято-Владимирской семинарии, под его руководством превратившейся в одну из наиболее крупных богословских школ православного мира, почти бессменный секретарь Совета епископов Американской Митрополии (ставшей, опять же под его воздействием, в сотрудничестве с отцом Иоанном Мейендорфом, автокефальной Православной Церковью в Америке), проповедник и богослов, отец троих детей с многочисленными внуками, отец Александр к тому же находился в беспрестанных разъездах для чтения проповедей и лекций, еженедельно вел ряд программ на радио «Свобода» для России. Трудно себе представить более наполненную жизнь, и дневник в первую очередь был для него возможностью оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой. Сам отец Александр так написал об этом: «Touch base (соприкоснуться с самим собой) – вот в моей суетной жизни назначение этой тетради. Не столько желание все записать, а своего рода посещение самого себя, «визит», хотя бы и самый короткий. Ты тут? Тут. Ну, слава Богу. И становится легче не раствориться без остатка в суете». И ещё: «...записать хочется не для «рассказа», а, как всегда, – для души, то есть только то, что она, душа, ощутила, как дар, и что годно, следовательно, для «тела духовного».