Через несколько месяцев по возвращении домой он почувствовал приступ горячки. Передав Абу-Бекру предстоятельство на молитве в Мединской мечети, он остался безвыходно в доме любимой жены своей, Аиши. Он не сомневался в близкой смерти и отпустил на волю всех своих рабов. Временами он впадал в бред и однажды потребовал письменных принадлежностей. Его требование не было исполнено, и он на нем не настаивал. Утром в день своей смерти он пришел в полное сознание и показался на пороге смежной с домом Аиши мечети, когда верные были там собраны на молитву. Этот выход истощил его последние силы; когда Аиша уложила его в постель, началась агония. Проговорив задыхающимся голосом бессвязные слова: “нет – великие – товарищи – в раю”, он умер в первом часу пополудни 8 июня 632 года (13 числа месяца – первого Раби 11 года хиджры) на 63 году от рождения.
Историки, наиболее благосклонные к Мухаммеду, все-таки упрекают его за то, что и во второй, мединский период своей деятельности – период по преимуществу политический – он продолжал выдавать себя за посланника Божия и различным своим приказам и распоряжениям придавать значение прямых божественных предписаний. Этот упрек имеет смысл только при том предположении, что Мухаммед в этот второй период своей жизни уже не считал, а только выдавал себя за посланника Божия. Но когда же он перестал верить в свое посланничество? Такого момента в его жизни нельзя указать, и менее всего можно его искать именно во второй, мединский период. Если в первое время, когда он в пользу действительности своего призвания не имел ничего, кроме своей собственной внутренней уверенности да веры в него Хадиджи и нескольких друзей его, если тогда, вопреки всей внешней очевидности и назло общему мнению, он твердо стоял на своем убеждении, то как же он мог в нем поколебаться, когда после невероятно быстрых успехов он добился признания даже со стороны своих прежних врагов и гонителей? Когда же, в самом деле, был тот момент, в который Мухаммед мог потерять веру в себя и в свое призвание? Не тогда ли, когда чужеземцы клялись ему в верности? Или когда с ним, беглецом и изгнанником, могущественные племена, владевшие вторым городом в Аравии, вступили в договор как с самостоятельным властителем? Или тогда, когда он разбил втрое сильнейших его корейшитов при Бедре? Или тогда, когда при Оходе его дружина за ослушание ему была наказана поражением, а он не только спасся, а сохранил и даже возвысил свое положение? Или тогда, когда соединенные силы всех его врагов рассеялись, не причинив ему никакого урона, перед наскоро выкопанным им рвом? Или когда корейшиты и вся Мекка, а за ними и вся почти Аравия признали его своим верховным владыкой и посланником Божьим? Ясно, что каждый из этих успехов в отдельности мог только укреплять его веру в себя и в свыше данное ему поручение, а весь последовательный ряд этих чудесных успехов должен был довести эту веру до безусловной непоколебимости. А при этом мог ли он проводить точную границу между своим усмотрением и волей Божьей? Если он “отдал сердце свое Богу”, и Бог соединил с ним Свое неизменное благоволение, на каком основании стал бы он отнимать религиозную санкцию у движений этого сердца, отданного Богу? Была здесь, конечно, одна граница, признававшаяся Мухаммедом в принципе и иногда нарушавшаяся им на деле. Он знал, что различие добра и зла, безусловно, не зависит ни от чьего произвола, что даже Бог не может повелеть того, что дурно. И в тех, правда, редких случаях, когда он мстил своим личным врагам или политическую мудрость смешивал с коварной жестокостью (как относительно евреев), совесть, без сомнения, говорила ему, что это дурно и что Бог не мог этого повелеть. Я сейчас укажу на смягчающие обстоятельства и для этих поступков, но, во всяком случае, они заслуживают осуждения. Нельзя, однако, распространять этого осуждения на разные предписания Корана, в которых не было ничего нравственно дурного, но которые представляются нам как внушенные человеческой политикой, тогда как Мухаммед придавал им значение божественных заповедей. Не нужно забывать, что политика Мухаммеда была искренне религиозной, а его религия с самого начала имела и политическую задачу. Разве существовало в его время (да и гораздо позже) разделение между религией и политикой? Разве не смешивались эти два интереса и вдеятельности византийских императоров, и в деятельности римских пап? Еще менее возможно было это разделение в том варварском состоянии общественной жизни, в котором находились племена Аравии.
Мухаммед не был светским политиком в мединский период, так же, как он не был духовным богословом в эпоху своей первой проповеди. Разница между двумя периодами состояла не в существе дела, а только в способе деятельности, не в существе и характере задачи, а только в степени ее реализации. Сначала Мухаммед безуспешно убеждал, а потом с успехом побеждал своих противников, но и то, и другое он делал во имя одного и того же закона жизни. Этим законом жизни, а не каким-нибудь отвлеченным догматом увлекался он в своих первых проповедях, и этот же закон жизни, интерес его утверждения и распространения, а не какие-нибудь внешние мирские выгоды и соображения руководили им в его походах и войнах. Законодательные Суры Корана из мединского периода суть только частные, практические применения того закона жизни, который он в принципе проповедовал корейшитам, и если самый закон, по искреннему его сознанию, был не от него, а свыше, то та же самая религиозная санкция, без всякого подлога с его стороны, естественно, распространялась и на частные приложения общего принципа, на частные узаконения, реализующие единый закон жизни. Мухаммед был бы виновен в злоупотреблении своим религиозным авторитетом только в том случае, если бы какие-нибудь из его узакониваний были несомненно безнравственны. Таких мы не находим в Коране, хотя многое здесь, как и в законе Моисевом, дано “по жестокосердию” народа. Главное обвинение против Корана то, что он узаконивает многоженство. И это обвинение нельзя принять без оговорок. Узаконивая известные потребности, Коран не обоготворяет их, как это делалось в язычестве, он не признает за ними безусловного права, а вводит их в известные пределы (не более четырех жен). Эти пределы можно находить слишком широкими и легко обходимыми (посредством различения невольниц от жен, подобно тому, как плохие мусульмане стали обходить заповедь трезвости через различение водки от виноградного вина); но здесь, во всяком случае, есть принципиальное ограничение чувственности вместо прежнего ее обоготворения. Освобождая себя самого от этого ограничения, Мухаммед сознает это как слабость и ссылается на бесконечное милосердие Божие. Из вышеприведенных текстов Корана мы видели также, насколько несправедливы другие упреки, делаемые Мухаммеду, – в фанатизме, нетерпимости, проповеди религиозного насилия. Вообще, в священной книге мусульман нет ни одного изречения, в котором видно было бы сознательное злоупотребление религией со стороны Мухаммеда. За устранением этого основного принципиального обвинения остаются против Мухаммеда только чувственные увлечения его старости и несколько политических убийств, внушенных мстительностью. О первых мы уже говорили, а для справедливого суждения о вторых нужно сравнить Мухаммеда с людьми, находившимися в аналогичном положении. Сами собою напрашиваются на сравнение Константин Великий и Карл Великий. Оба они, так же как и Мухаммед, были деятелями религиозно-политическими. Все трое связывали свою политику с религией, во имя Божие писали законы и вели войны, все трое понимали религию как начало практическое, как основу социально-политического объединения людей, все трое были представителями известных теократических идеалов, и каждый из них оставил после себя некоторую теократическую организацию. По личным свойствам все трое были людьми искренне религиозными, честными и свободными от низких пороков. И всех троих эти личные качества не уберегли от злоупотребления выпавшей на их долю неограниченной властью. Константин Великий предает смерти свою жену и своего невинного сына; Карл Великий избивает 4 500 пленных саксонцев. Эти злодеяния сами по себе тяжелее злодеяний Мухаммеда, и сверх того не надо забывать, что Карл Великий принадлежал к народу, уже триста лет как принявшему христианство, и был воспитан в этой религии, а Константин Великий, сам обратившийся в христианство, кроме того жил в мире несравненно более образованном, нежели культурная среда Мухаммеда. Сравнение этого последнего с религиозно-политическими героями востока и запада христианского мира оказывается, таким образом, в пользу аравийского пророка; и если греки канонизировали Константина, а латиняне – Карла, то тем более оснований имеют мусульмане благоговейно почитать память своего апостола.