Когда я работала в морге, то есть за зоной, Моня Трегубов раза три в неделю туда заходил и передавал через меня маленькие записочки — чуть больше упаковки аптечного порошка — и я их относила Марусе. Она встречала меня и прямо расцветала, хватая записку! Если же записки не было, то она, ни слова не говоря, поворачивалась и мчалась по коридору в ванную. Усевшись на край ванны и закрыв лицо руками, она горько плакала…
Хоть этот роман благополучно завершился![39]
Некоторые больные умирают до того обессиленные, что они ничего уже не сознают. К другим смерть подкрадывается исподтишка и расправляется вроде бы неожиданно. Большинство же умирающих надеются, цепляются за жизнь и ждут от нас помощи.
Эстонец Сегре запомнился мне именно тем, что он хотел умереть и, хотя очень страдал, просил меня не мешать ему умереть. У него был абсцесс легкого, и в очаге распада был поврежден крупный сосуд, что приводило к повторным кровохарканьям. Рано или поздно, во время одного из таких кровохарканий он бы все равно умер, но…
Я не могу согласиться с врачебной этикой, затягивающей агонию в безусловно безнадежных случаях, однако, я каждый раз останавливала это кровотечение. Соль, лед, хлористый кальций… И — опять отсрочка! Он еще не успел истощиться. В нем еще была сила, и он был молод. И все же во время очередного кровохарканья он отказался от этой отсрочки: отстранил меня рукой и, захлебываясь кровью, сказал:
— Спасибо, сестра! Но не мешай мне умереть… Мне тяжело, но пусть это скорее кончится… Не спасай… Не надо.
В глазах была и мука, и мольба.
Я не стала мешать Смерти делать свое дело… И кажется, я была права.
Ни имени, ни фамилии его я не запомнила — еще совсем ребенок, ученик седьмого класса литовской гимназии. После мне сказали, что его осудили на десять лет за то, что он как-то крикнул:
— Да здравствует свободная Литва!
Ничего нет удивительного в том, что, очутившись в Норильске, он пришел в ужас и попытался бежать. Ведь «бежать» — это острая форма ностальгии. Через это проходят все, кто не получил предварительной закалки. Еще меньше приходится удивляться тому, что его поймали: ведь кругом болота, вода… Лишь одна стежка петляет меж озер — от Ергалаха на юг. Вдоль этой стежки — заставы. В заставах — собаки: и четвероногие, и двуногие, те и другие — одинаково беспощадные. Обычно беглецов просто убивают, а трупы выставляют напоказ в лаготделении. Но этому не повезло: когда его привели до Ергалаха, не оказалось грузовика. Не тащить же труп на себе?! Так что его доставили в Норильск. Он был в ужасном состоянии. Если бы его сразу привезли к нам, его можно было спасти. Но его бросили в тюрьму, предварительно избив, а когда все же доставили в больницу, то было поздно: он уже перешагнул черту, через которую пути назад нет…
Должно быть, мальчик был из хорошей семьи: сразу видно, что воспитание он получил.
Я и сейчас его помню. Он высох совсем, но его еще детская кожа стала не «пергаментной», а какой-то прозрачной, как тончайшая пластинка перламутра. И глаза. Огромные, черные, с длинными ресницами. Все лицо — одни глаза! Он не мог ни есть, ни пить. Пробовали вводить подкожно рингеровский[40] раствор. Он не рассасывался. Крови первой группы не было. Вводили глюкозу, и уже не помню, что еще. Доктор Мардна бился с ним, как мог, но надежды не было. Самое удивительное, что за все, будь то укол, грелка или просто ему подушку поправишь, он пытался улыбнуться и чуть слышно шептал:
— Мерси…
В последний раз он мне сказал «мерси» и умер.
На вскрытии желудок у бедного мальчика был словно из кружева: он сам себя переварил!
Китайская пословица до эпохи «великого Мао»
«Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать» — мудрая пословица, что можно сказать обо всех китайских изречениях до эпохи «великого Мао», когда китайцы стали изрекать ошеломляющую абракадабру.
Даже если бы мне сто раз подряд сказали, что у абсолютно здорового парня двадцати четырех лет от роду сердечная мышца может полностью атрофироваться, я бы не поверила. Но я это видела!
При мне поступил этот молодой каторжник, я даже фамилию его запомнила: Кондратьев. Когда доктор пытался сохранить эту молодую жизнь, я вспомнила мою безуспешную попытку принести в Святой Четверг зажженную свечу из церкви домой. Но та церковь была в соседнем селе, а ночь — ветреная. А для того чтобы погасла эта молодая жизнь, даже ветерка не понадобилось!
Без причины и чирей не вскочит, и, чтобы разобраться, в чем тут дело, я добилась разрешения пойти с доктором Мардной в морг на вскрытие. Я не так часто сопровождала его в морг, как мне бы этого хотелось, ведь каждый раз требовалось разрешение выйти за зону, и я обрадовалась, что этого разрешения добилась. Я очень интересовалась анатомией вообще, а патологической в частности. То, что я увидела, было поучительно: молодой, абсолютно здоровый парень умер оттого, что у него не осталось сердца…
Казалось бы, это неправдоподобно! Природа всегда распоряжается мудро, и ею предусмотрено, что сердце, этот маленький, но такой важный орган, снабжается «по первому литеру».
В чем же дело?!
А дело в том, что природа… не предусмотрела лагерную систему.
Голодающий организм пытается сохранить то немногое, что у него есть; он пытается сохранить жизнь, приближаясь в какой-то мере к анабиозу[41]. Но заключенный, для того чтобы получить свой кусок хлеба, должен работать, как бы истощен он ни был! А для этого он должен есть.
В этом заколдованном круге можно долго биться.
Обычно у голодного от непосильного труда развивается тяжелая форма миокардиодистрофии — слабости сердечной мышцы, и тогда любая, даже пустячная, болезнь приводит к смерти. Ну а этот Кондратьев работал через силу до конца. В больницу он попал уже тогда, когда спасти его было невозможно. На вскрытии выяснилось: снаружи эпикард как бы образовывал «торбу», в которую входили и из которой выходили крупные сосуды, внутри находились клапаны, перегородки. «Торба» оплетена коронарными сосудами, но самой сердечной мышцы не было!
Когда я взяла в руки эту маленькую, состоящую из какой-то слизистой субстанции «торбочку» величиной с крупную сливу и поставила ее на большой палец левой руки, сердце вывернулось как чулок…
«Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…»
Нет! Такого — лучше никогда не видеть!