Вивиан Итин (под инициалами В. И.) в четвертом номере журнала «Сибирские огни» за 1922 год писал об «Огненном столпе»: «„Муза Дальних Странствий“ — любимейшая из муз поэта. В его стихах нас поглощает соль южных морей, пески пустынь, пальмы оазисов… Ведь, может быть, теперь, в пламенной буре революции… больше чем когда бы то ни было надо знать,
„Как не бояться,
Не бояться и делать что надо“…
Значение Гумилёва и его влияние на современников огромно. Его смерть и для революционной России остается глубокой трагедией…»
Другой известный литературовед того времени Г. Горбачев во второй книге журнала «Горн» (издание Всероссийского и Московского пролеткультов) писал в 1922 году: «В „Огненном столпе“, в стихах Гумилёва, изданных в 1921 г., наряду с упадочн. „Персидской миниатюрой“, „Слоненком“, имеются сильные бодрые мотивы свежей ненадломленной, даже первобытной силы („Память“, „Леопард“, особенно исповедание тела в „Душе и Теле“)… Или строки „Моих читателей“…» Даже пролеткультовский журнал оценил мастерство поэта.
В. Брюсов признавал, что есть подлинная сила в одной из последних поэм Н. Гумилёва «Звездный ужас». А Глеб Струве во втором томе вашингтонского Собрания сочинений Н. Гумилёва (1964 г.) поместил интересное исследование, где доказал, что мотивы «колдовства и ворожбы» чувствуются не только в целом ряде стихотворений «Огненного столпа», но и во многих других книгах поэта, включая и стихи об Африке.
И только бывший друг по Цеху поэтов Сергей Городецкий, узнав о гибели поэта, напечатал пасквильный некролог в журнале «Искусство» (Баку, № 2–3 за 1921 г.): «…бездушная формальная эстетика аристократии затягивала его (Гумилёва. — В. П.) все больше. Он делается одним из руководителей журнала „Аполлон“, этой могилы вдохновения и творчества. Гумилёв дает одну за другой хорошие работы, книгу „Колчан“, „Китайский павильон“, поэму „Мик“, переводы „Гильгамеша“ (так в журнале. — В. 77.) и „Робин-Гуда“, но связанность со старым миром рано делает его литературным стариком. Он основывает школу акмеизма, дает таких талантливых учеников, как Мандельштам, но холодный академизм закрывает ему дорогу к будущему. Он не видит и не чувствует революции, из насмешливого европейца превращается в православного христианина, и все эти проклятые силы затягивают его в авантюру. Давно погибши творчески, он гибнет и физически. Певец буржуазии уходит вместе с ней». Правда, Городецкий стыдливо скрылся за инициалами С. Г.
Сегодня можно сказать, что не увидел будущего русской литературы не Гумилёв, а Городецкий.
Как жаль, что всех этих отзывов Гумилёв не мог уже прочитать, да и неизвестно, держал ли он в руках свою последнюю книгу. О выходе «Огненного столпа» Гумилёва сообщила петроградская газета «Жизнь искусства» от 16–21 августа. В это время мир поэта ограничивался грязной камерой и допросами чекиста Якобсона, который вдохновенно и лживо твердил поэту о чести, честности, порядочности, понимая, с кем имеет дело. Для Гумилёва отсутствие чести было самым грязным и низменным уродством. Подлая сущность чекиста маскировалась театральной заинтересованностью в судьбе поэта. На допросах, как известно, Якобсон по памяти цитировал стихи Гумилёва и, конечно, понимал, что перед ним большой поэт. Но, по-видимому, как всякий убийца, он страдал комплексом Герострата.
18 августа Якобсон снова допрашивает поэта и оформляет новый протокол допроса, такой же бестолковый и путаный в его оформлении, как и предыдущий: «Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее: летом прошлого года я был знаком с поэтом Борисом Вериным и беседовал с ним на политические темы, горько сетуя на подавление частной инициативы в советской России. Осенью он уехал в Финляндию, через месяц я получил в мое отсутствие от него записку, сообщавшую, что он доехал благополучно и хорошо устроился. Затем, зимой, перед Рождеством, ко мне пришла немолодая дама, которая мне передала недописанную записку, содержащую ряд вопросов, связанных, очевидно, с заграничным шпионажем, например, сведения о готовящемся походе на Индию. Я ответил ей, что никаких таких сведений я давать не хочу, и она ушла. Затем, в начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский с предложением доставлять для него сведения и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петроград. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем сказал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих, пользуясь общим оппозиционным настроением. Я выразил также согласие на попытку написания контрреволюционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять, вел те же разговоры и предложил гектографировальную ленту и деньги на расходы, связанные с выступлением. Я не взял ни того, ни другого, указав, что не знаю, удастся ли мне использовать ленту. Через несколько дней он зашел опять, и я определенно ответил, что ленту я не беру, не будучи в состоянии использовать, а деньги 200 000 взял на всякий случай и держал их в столе, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Кронштадта я резко изменил мое отношение к советской власти. С тех пор ни Вячеславский, никто другой с подобными разговорами ко мне не приходили, и я предал все дело забвению. В добавление сообщаю, что я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу из моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я встречался с ними лишь случайно и исполнить мое обещание мне было бы крайне затруднительно. Кроме того, когда мы обсуждали сумму расходов, мы говорили также о миллионе работ.
Гумилёв.
Допросил Якобсон 18.8.1921 г.».
От всей этой грязной стряпни, от выражений типа «кучка людей» веет безграмотным косноязычием Якобсона, а вовсе не слогом поэта.
А тем временем слухи об аресте Гумилёва все шире и шире растекались по Петрограду, вызывая явное недоумение действиями большевиков. В. Немирович-Данченко вспоминал: «…узнав о том, что он (Гумилёв. — В. П.) взят в Чека, я ничего не понял. Разумеется — глупая ошибка, недоразумение, которое разъяснится сейчас, и он будет выпущен. Вспомнили его работу с пролетарскими поэтами. В своих лекциях он не скрывал ненависти к деспотизму коммунистических тиранов. Но там, в кружке молодежи, предателей не было. Некоторое время меня мучило: не послужило ли поводом к аресту Гумилёва устроенное мною знакомство его с Оргом и предполагавшееся печатание поэм Николая Степановича в Ревеле. Ведь всякое сношение с заграницей считалось в России — преступлением. И только через неделю появились первые смутные слухи о таганцевском заговоре, к которому пристегнули поэта. Это показалось нам всем так нелепо, что мы успокоились…»