Невольно вспомнился рассказ Фирсова о том, как во время войны молодой лейтенант Свиридов, бывший начальником химслужбы дивизиона гвардейских минометов «Катюш», спас боевую технику от верной гибели. Попал дивизион в ловушку — со всех сторон немцы, а отступать не могут: горючего в машинах нет. Нависла угроза плена, — надо уничтожать секретное оружие, на то особый приказ есть. Но как же лишить свои войска такой мощи? И Свиридов идет на отчаянный шаг: переодевается в форму немецкого офицера и ночью заползает в расположение противника. Здесь он облюбовал бензовоз, прикончил в кабине спящего водителя и включил двигатель. Разогрел его, а затем выехал на дорогу, и — к своим. Немцы и сообразить не успели, как бензовоз был уже среди «Катюш». Быстренько заправили машины и под покровом ночи выбрались в безопасное место.
Наутро дивизион ударил по расположению войск противника.
Вот ведь и таким был он — «Бирюк», «капризуля», «Звиридов»!
Успокаивал, утешал себя единственной мыслью: человек он большой, несет на плечах груз государственных забот, — к нему не подходят обычные мерки.
«Ну, не подходят — и ладно, и Бог с ним. и нечего мне ломать голову».
Философия удобная, сохраняющая комфорт бытия.
И я уже не обижался на Свиридова, ничего не ждал от него, не требовал.
— Я просил навести справки — о Панкратове, о Сорокине. Кто из них больше подходит на редакцию поэзии?
— Узнавал, Николай Васильевич, но рекомендовать не решаюсь. Панкратов с леваками расплевался, будто бы тверд против них, а Сорокин… Ему культуры не хватает. В журнале «Молодая гвардия» поэзию ведет, но… неровен, горяч. Взбалмошный. Не знаешь, куда шарахнется. Пока же… на леваков бочку катит. Сионистов напролет несет, в выражениях не стесняется.
Свиридов слушал внимательно, в карих глазах его сверкал огонек одобрения, — молодого азарта и задора. Покачивал головой, улыбался.
Я ему эпизод рассказал — сам от кого-то слышал.
Едут с какой-то встречи в микроавтобусе шесть или семь важных литературных персон. Известные поэты, маститый писатель и два секретаря Союза писателей. Один из секретарей держит в руках небольшую, подаренную рабочими скульптуру: «Мать-Россия». Пытается куда-то ее положить, зубоскалит:
— Ах, Мать-Россия, Мать-Россия!.. Куда же тебя засунуть?..
И когда нелепый каламбур повторил два-три раза, из угла салона раздался металлический звенящий голос Сорокина:
— Ты, хмырь болотный, прекрати глумиться над святыней, не то я сверну тебе шею!..
Всем стало неловко, заулыбались, а кто-то сказал:
— Ну, ладно, ладно, Валя. Уймись.
Свиридов в этом месте даже привстал от возбуждения. И тихо, но явственно произнес: «Молодец, Сорокин!»
Я понял: лучшей характеристики Сорокину я и дать не мог. Свиридов поднялся:
— Вы где живете?
— В Черемушках. У метро «Профсоюзная».
— Пошли, подвезу вас.
Во дворе у машины Николай Васильевич задержался, посмотрел на небо; оно было ясным и чистым, в воздухе разлилась теплынь.
— Может, пройдемся до Никитской? — предложил Свиридов.
Вышли на улицу Качалова, направились к Садовому кольцу.
Свиридов заговорил о своем помощнике Морозове, хотел бы заменить его, но не видел подходящей кандидатуры.
Я думал, он сейчас попросит подыскать нового человека, но председатель стал говорить о том, что хорошему помощнику он бы и кремлевское снабжение устроил, закрытое ателье, лечение в системе Четвертого управления, и была бы машина, и даже квартиру в хорошем доме мог бы дать.
Помолчав, продолжал:
— У него и дел-то — сидеть в дубовом кабинете. У меня заместитель так не устроен, как помощник. А дел?.. Самая малость. Разберет депутатские письма, чего надо доложит, соорудит ответы…
Я знал: у министров, с которыми я встречался, их депутатскими делами занимались помощники. Читали письма, определяли, какое куда отправить для принятия решений, сами же по раз заведенному штампу писали ответы. Это была пустая формальность, чудовищное фарисейство, глумление над основным правом человека — апеллировать к родной советской власти. Власть эта и не слышала, не хотела слышать голоса народа, — а Свиридов, как народный депутат в российском парламенте, не был исключением, — он, верно, и не задумывался над таким порядком дел. Таково было время, таковы были нравы.
Проходили мимо Дома литераторов. Свиридов предложил:
— Зайдем.
Зашли, но вахтер нас не пускает.
— Только для членов Союза писателей.
Свиридов — ко мне:
— У вас есть членский билет?
— Нет, Николай Васильевич.
Подошли знакомые писатели. Провели нас.
Заказали ужин, вино, коньяк. Николай Васильевич пил охотно, но немного, — он точно знал свою меру. Однако мне было ясно: пьет он давно, регулярно, — у него уже развилась зловещая потребность к спиртному зелью. Все чаше и чаше задумывался я об этом коварном, мало кому известном явлении: культурном винопитии. Это такая «приятная» особа, которая подкрадывается к человеку незаметно, является с манящей, обаятельной улыбкой, мягко захватывает в кошачьи объятия и ведет… к обрыву. Люди эту коварную особу не замечают; даже такие высокие персоны, как министр, депутат, — и они, подобно слепым котятам, ступают на скользкую дорожку и потом валятся в пропасть.
Пройдет двадцать лет с того дня, и Свиридов окажется на самом дне этой пропасти, но это произойдет потом, через два десятка лет, сейчас же… попробуй, скажи ему об этой неминуемой опасности. Скажи Фирсову, Шевцову, Чалмаеву и многим-многим моим товарищам, которые вот так же, как Свиридов, пьют «культурно», «интеллигентно».
Многочисленные мои знакомства, встречи на журналистских дорогах, — наконец, знание литературной среды, — привели меня к печальному выводу: интеллигенция больше подвержена алкоголю, быстрее спивается. И хотя запойных алкоголиков среди культурных людей не так много, но тихих и глубоких пьяниц тут встретишь больше, чем в обычной трудовой среде.
Ленинградский писатель Борис Четвериков рассказывал, как он, вернувшись из заключения, приехал в Москву устраивать свои издательские дела. В Доме литераторов его угощают, а он: «Я не пью, вы уж без меня…» На него посмотрели с недоумением. Кто-то доверительно посоветовал: «Смотри, не скажи об этом в Союзе писателей».
Но, может быть, это только в среде журналистов и литераторов так дружно служат Бахусу? К несчастью, и все другие люди умственного труда больше, чем рядовые труженики, подвержены дурной склонности к винопитию. Близкое знакомство с академиком Угловым, совместная работа над созданием книг свели меня с миром медицинским, — и все больше с профессорами, академиками. Они так же дружно и без особых сомнений потребляли спиртное. Федор Григорьевич мне рассказывал, как он однажды разделил трапезу с товарищами по академии, — и за столом рядом сидел известный хирург академик Вишневский. Видя, как Углов уклоняется от рюмки, Вишневский сказал: «Ты, Федя, зря ее не жалуешь, бутылочку. Если бы ты пил, как все, давно был бы членом Большой академии и был бы отмечен многими лауреатскими медалями».