Иван Иванович узнавал, когда приезжает за бумагой и книжками комиссар с машиной, а тогда в Москве буквально по пальцам можно было пересчитать грузовики, которые работали на автоконьяке — на смеси спирта с газолином... Это все не наука, что я вам рассказываю, а серьезные вещи... Грузовиков этих было несколько, и они обыкновенно давались какому-нибудь комиссару буквально на короткое время прямо на уходящий какой-нибудь состав свои тюки привезти, перегрузить в вагоны. Если он не попадет, он мог застрять на два месяца в Москве и к концу первого месяца помереть с голоду, потому что граждане получали по восьмушке хлеба на карточки.
Вот Иван Иванович узнавал, что такой уездный комиссар откуда-нибудь из Тьмутаракани, значит, приехал за литературой... Тогда появилась первая конституция, всякие философические книги. Мы тогда все потешались, всех расспрашивали про Дюринга. «Анти-Дюринг» — брошюрка такая в массовом количестве тогда появилась, а мы все говорили: «Анти-Дюринг есть, а почему Дюринга нет? Давайте нам Дюринга». Нам пробовали тогдашние марксисты, значит, объяснять с ученой терминологией, почему Дюринга можно и не печатать, а только Анти-Дюринга. Обыкновенно этот самый заказчик должен был еще засветло погрузиться на поезд, отходящий в нужном ему направлении, и тогда его дело было закончено, и он уезжал домой в какую-нибудь хлебную провинцию и процветал далее. А ежели не уедет, то ему карачун.
А моей профессией была демагогия, я был демагогом артельным. Значит, мы спустя рукава, так в час по чайной ложке, грузили машину этого заказчика. Какой-нибудь такой противный фрукт в такой кожаной тужурке, широким кожаным поясом подпоясанный, на поясе у него пушка в кожаном же футляре — одним словом, как полагается. И картуз обыкновенно кожаный. И иногда даже галифе кожаные, и сапоги кожаные — в общем, сплошная кожа. И ровно в четыре часа я вступал в действие: «Товарищи, бросай работу, довольно, попили нашей кровушки,— полную демагогию разводил,— четыре часа, конец рабочего дня. Завтра в восемь утра продолжим». Он сперва хватался за пушку, вытаскивал ее. Я ему спокойненько говорил: «Ты, голубок, пушку-то спрячь, ты не у себя дома, а в Москве. Мы тут и пушку у тебя отберем, и морду тебе набьем». Ну, приходилось ему пушку убирать.
Морду мы ему не били, конечно. А Иван Иванович в это время кумекал ему с заднего ходу-то: конечно, ежели... и так далее, посмотреть с точки зрения-то... то оно и можно было бы... Одним словом, дело кончалось тем, что мы отбирали у него прежде всего пояс кожаный широкий. Это ценнейшая вещь была на подошвы к кожаным башмакам. Ценнейшая вещь. А что ему пояс. Подумаешь, пояс. Люди тут голодают, жрать нечего, а он в широком кожаном поясе будет гулять. Иногда Иван Иванович его до того, значит, намазаливал, что он и кожаную тужурку отдавал. Мы ее потом пропивали артельно. Ежели у него был какой-нибудь хлебушек, все отбирали, наличность была — отбирали. Он предлагал нам пушку свою — мы не брали, это нам без надобности, это вы там бандитствуете где-то, а мы живем в столице нашей родины Москве и нам «леворверты» без надобности, потому что у нас опасность от попрыгунчиков... А тогда в Москве попрыгунчики были в белых простынях. Попрыгунчики — вроде духов, в них из пушки стрелять не будешь.
Был у нас еще Ванька такой, малец лет 16-17-ти, здоровый вообще парень, но глупый, грязный всегда он был, какой-то задрипанный, но специалист своего дела: он у всех московских грузовиков знал, где дырочка, через которую можно выпустить автоконьяк. А у нас была артельная такая баночка, вроде бидончика металлического. Пока мы торговались, он через дырочку из грузовика-то выпускал автоконьяк, оставляя немножко на дорогу до вокзала,— честно работал. Когда он выпустит автоконьяк, мигнет нам, тогда мы быстренько, в четверть часа, набросаем эти тюки семипудовые — и катись.
Мы шли тогда в полуподвальный бывший извозчичий трактир на Сретенке. Он оставался в каком-то таком полувиде — неизвестно, то ли он был частный, то ли он был государственный. Он, конечно, государственный уже был, советский трактир, но, с другой стороны, хозяин бывший за стойкой стоял, заправлял делом, половые там были. Мы приходили с автоконьяком. Себе оставляли по чарочке — гадость ужасная! А остальное шло трактирщику. И за это мы получали настоящие суточные щи с убоинкой и по краюхе не совсем жмыхового хлеба, черный тоже и непропеченный, но все же похож на хлеб. И иногда даже, ежели была, какой-нибудь пши туда же в щи вываливали и наедались как следует. Ну, а потом я шел к рыбам, конечно. Вот так мы жили.
Я-то все время прерывался, потому что опять попадал на фронт. Я мог бы и избегать всего этого, фронтов и прочее, но у меня всю жизнь было чувство неловкости попадать в какие-то более или менее исключительные условия. Ежели все воюют — надо воевать. Ежели все голодают — нужно голодать. Ну, голодать... все голодающие стараются что-то отхватить, конечно, и наесться. Ну, и я старался отхватить и наесться, но попадать в какие-то исключительные условия неприятно. А воевали мы тогда разутые, раздетые, голодные, холодные. Ужас! Ужас! Ужас! Но ничего.
Сперва деникинцы нас до самой Тулы прогнали, а потом мы их аж до самого Черного моря взад отогнали. Так что война была веселой, подвижной тогда. Мы, я помню, месяца полтора, наверное, против Дикой дивизии воевали. Они у мужиков бессловесный скот брали, а нам птица оставалась только. Когда они откатывались, они скот весь сжирали, а как-то за всем не угонишься, и кур, уток, гусей — это мы уже приканчивали. Так что после обоюдной гражданской войны мужички-то оставались того... при пиковом интересе.
Я не знаю, насколько я вам ясно описал стиль тогдашней жизни: смесь учения, слушания университетских лекций, кружковщины, работы грузчиком, работы в Зоологическом музее. Периодически прерывалось все это военно-гражданскими эпизодами. В общем, по-моему, жизнь была веселой: мало-мало голодали, мало-мало холодали — все такое. Но люди мы были молодые, здоровые, крепкие. Жили мы, сколь ни странно, в общем, довольно-таки вне политики. Я принадлежал к тем людям, которые сознательно не попали, скажем, в эмиграцию, к белым. Не по политическим причинам. Я отнюдь не был ни коммунистом, ни «сицилистом», ни каким другим стрекулистом, а просто я считал, что нужно быть в пределах границ своего Отечества. И все. И сражаться с тем, кто извне в границы моего Отечества приходит.
Я был достаточно грамотным человеком, чтобы видеть, что белое движение несерьезное, что дюжина самых разнообразных течений — все это сдобрено буржуазной спекуляцией. Мне пришлось побывать в Киеве времен гетманщины, когда я возвращался с Юго-Западного фронта. Меня там забрали, мобилизнули в синие жупаны. Я оттуда «втик на коню» и со всей обмундировочкой казацкой до Москвы — и все.