В этой фигуре не поддаются описанию ни стиль, ни форма, ни замысел, ни исполнение. Ее нужно созерцать всем существом.
«Моисей» – венец новой скульптуры. Это фантастический и непостижимый сон, воплощенный в мрамор. Это достойный Данте плод вдохновения, библейского экстаза.
В олимпийском величии сидит полубог. Мощно опирается одна его рука на каменную скрижаль на коленах, другая покоится тут же с небрежностью, достойной человека, которому достаточно движения бровей, чтобы заставить всех повиноваться.
Густая и широкая борода падает волнистым каскадом на широкую грудь, подобно бурному потоку. В каждом мускуле тела, в каждой складке одежды начертан суровый, первобытной силы характер великого пастыря народов. Двойное сияние лучей вокруг головы – неизгладимый знак, оставленный видением Иеговы на лбу пророка, – поражает своим сходством с маленькими заостренными рогами козла. Эта эмблема дикой энергии и животной силы придает грозное, разительное выражение лицу колосса. Поистине, что бы ни представляло собой это странное изображение – реальное явление или символ, – оно исполнено мысли, и, как сказал поэт, «пред таким кумиром народ еврейский имел право пасть ниц с молитвой. Господь простил бы ему, быть может!»
И в этом образе святом, патриархальном,
Пред коим ниц упасть Израиль вновь бы мог,
Является он сам таким же колоссальным,
Как Богом избранный израильский пророк.
Виттория Колонна. – Смерть Микеланджело.
Вазари оставил нам портрет Микеланджело: круглая голова, большой четырехугольный лоб и выдающиеся виски, надломленный нос (удар Торриджани), глаза скорее маленькие, чем большие, смуглый цвет лица с крапинками, тонкие губы, умеренный подбородок, жидкая борода, разделенная посредине на две части. Хотя он был хорошо сложен, имел широкие плечи и обладал крепким здоровьем, но портрет этот не обещал ему большого успеха у женщин. К тому же он был нервен и сух в обращении, угрюм, необщителен, суров и насмешлив.
Отсутствие нежной ласки и участия в жизни Микеланджело отразилось, в свою очередь, на его характере. Был момент в его юности, когда он грезил о личном счастье и изливал свое стремление в сонетах, но скоро он сжился с мыслью, что это не его доля; тогда великий художник весь ушел в идеальный мир, в искусство, которое стало его единственной возлюбленной. «Искусство ревниво, – говорил он, – и требует всего человека». «Я имею супругу, которой весь принадлежу, и мои дети – это мои произведения». Большим умом и врожденным тактом должна была обладать та женщина, которая бы поняла Микеланджело.
Он в самом деле встретил такую, но слишком поздно. Ему было тогда уже около 60 лет. Это была Виттория Колонна. Личность этой женщины, достойной Микеланджело, до сих пор приковывает к себе внимание историков и исследователей эпохи Возрождения. Высокие таланты соединялись у нее с широким образованием, как и других знаменитых женщин того времени, таких, как Вероника Гамбара, Констанца д’Амальфи, Туллия д’Арагона, Елизавета Гонзаго и герцогиня Феррарская. Трудно представить себе всю степень утонченности этих женщин, их изысканности, ума, разносторонних дарований и высокой культуры, представительницами которой они являлись.
Виттория Колонна, имя которой связано навеки с именем Микеланджело, дочь великого Фабрицио Колонна, происходила из старинного и могущественного римского рода. Она осталась вдовой 35-ти лет, когда горячо любимый ею муж маркиз Пескара умер от ран, полученных в битве при Павии. Целых 10 лет до встречи с Микеланджело она оплакивала свою потерю, и плодом этих страданий явились стихотворения, создавшие ей славу поэтессы. Она глубоко интересовалась наукой, философией, вопросами религии, политики и общественной жизни. В ее салоне велись живые, интересные беседы о современных событиях, нравственных проблемах и задачах искусства. В ее доме встречали Микеланджело как царственного гостя. Последний же, смущаясь оказываемым ему почетом, был прост и скромен, терял всю свою кажущуюся надменность и охотно беседовал с гостями о разных предметах. Только здесь проявлял он вполне свободно свой ум и свои познания в литературе и искусстве.
Любовь его к Виттории была чисто платоническая, тем более что и она, в сущности, питала к нему глубокую дружбу, уважение и симпатию, исчерпав в любви к покойному супругу весь пыл женской страсти.
Микеланджело и Витторию Колонна, вместе со всем их кружком, подозревали в связях с еретиками, с последователями Лютера, приписывая им деятельное участие в Реформации. Едва ли, однако, это было справедливо. Они оставались довольно ревностными католиками, хотя глубоко сочувствовали идеям сожженного Савонаролы. Как и Данте в свое время, Микеланджело презирал испорченность папства, но не католическую церковь. Переписка этих двух замечательных людей представляет не только высокий биографический интерес, но является прекрасным памятником исторической эпохи и редким примером живого обмена мыслями, полными ума, тонкой наблюдательности и иронии.
Дружба Виттории Колонна наполнила сердце Микеланджело лучезарным сиянием. С юношеской свежестью выражал он в это время свои чувства в сонетах. Надо заметить, кстати, что поэзия не была для Микеланджело только легкой, временной забавой и развлечением. Нет! В свои сонеты вкладывал он всегда много серьезной мысли и глубокого чувства. В поэзии его говорит всегда и человек, и гражданин. Высокое значение свободы, стремление к ней для себя и родины, созерцание идеала, выражение затаенных сердечных мук, оскорбленного чувства, надежд и погибших стремлений – все находило отражение в его сонетах, как обращенных к Виттории Колонна, так и в других, написанных в различные моменты жизни. В поэзии он не достигает той высоты, как в других искусствах, но все же прав был Пиндемонте, назвав его «человеком о четырех душах» (скульптура, живопись, архитектура и поэзия).
Кондиви говорил о своем учителе, что он любит не только красоту форм человека, но и все прекрасное: горы и леса, красивый пейзаж, красивое животное. Но, конечно, и в поэзии, как в других искусствах, человек занимал особое место в его сердце, так как любовь, искусство и нравственно-религиозные идеи всегда составляли главный предмет творчества Микеланджело.
Обаяние женской дружбы смягчило его сердце. Он уже не повторил бы тех слов, которые некогда писал из Рима домой: «Я не имею друзей, не ищу их и не желаю иметь». И тогда эти слова были неправдой. Он желал иметь друзей, но его болезненное самолюбие требовало, чтобы они его искали, чтобы сперва поняли его, и тогда его сердце было бы к их услугам.