На публичных выступлениях Иосифа в Париже я была, кажется, трижды. Первый раз, в декабре 1977 года, он читал стихи на рю Оливье де Серр, в небольшом зале, принадлежавшем организации РХД (русскому христианскому движению). Народу было не слишком много — до Нобелевской было еще далеко — а прием, оказанный ему публикой, был, я бы сказала, вежливым. Слушателей из «отечества» вообще было тогда в Париже немного, в зале находились, главным образом, дети эмигрантов первой волны, носители громких, прославленных в истории имен. Иосиф потом говорил, что, подписывая на этом вечере книги, он ощущал себя в Дворянском собрании: сплошные Трубецкие, Голицыны и Волконские!
Про его выступление в Институте славяноведения, десять лет спустя, больше помнятся ответы на вопросы, занявшие значительную часть вечера. На этот раз Нобелевская премия была совсем близка, но все же еще не объявлена, так что огромный интерес, который проявила к Иосифу публика, носил чисто литературный характер. Помнится, что зал, который первоначально приготовили устроители, сразу же оказался мал и тесен, чтение перенесли в большее помещение, но и оно едва вместило всех желающих. К тому времени имя Бродского уже гремело по всей Европе, так что в Париж съехались любители поэзии из разных стран: Голландии, Бельгии, Германии. Накануне выступления Иосиф мне позвонил и попросил принести его книги — с собой у него их, конечно, не было. О чем шла речь, не помню, — уже об «Урании» или еще о «Новых стансах к Августе». Помню только, что начал он как обычно глуховато и негромко, но по ходу чтения увлекся, и кульминацией стало «То не муза воды…». Он так отрешенно произнес «навсегда расстаемся с тобой, дружок», что зал замер, напряженно держал дыхание на требование, почти на крик: «па-сма-три-на-него» и смог выдохнуть, только когда ему разрешили: «а потом сотри».
От третьего вечера, в начале 1990 года, в Ecole Normale Superieure, лучше всего запомнились новые для меня стихи: «Памяти отца: Австралия», «Представление» и, конечно, «Fin de siecle». До сих пор жалею, что мы с Володей не смогли пойти после этого вечера к Веронике, куда они с Иосифом нас звали. Ведь больше, насколько я знаю, Бродский в Париж не приезжал.
29 апреля 1984 года у меня раздался телефонный звонок. Эра Коробова звонила мне из квартиры Бродских и сообщила, что только что умер Александр Иванович. Нужно было как-то подготовить Иосифа и лучше всего сделать так, чтобы он узнал эту весть не по телефону, а от какого-то близкого человека, который мог бы приехать к нему лично. В Америке еще была глубокая ночь, так что у нас было время подумать. Я позвонила Веронике, которая нашла выход: сообщить Виктории Швейцер, она живет неподалеку и сможет приехать утром к Иосифу. Он мне перезвонил через несколько часов, словно надеялся, что длинная цепочка телефонных переговоров могла исказить или даже извратить горькое известие, которое мне пришлось подтвердить. Как могла, рассказала, что смерть была мгновенной, такой, о которой люди обычно мечтают — умереть у себя дома, отойти без страданий, еще за несколько минут до кончины разговаривать и даже шутить с приятным человеком. Иосиф знал, что и на похороны его не пустят. Утешить его было нечем. Я только сказала, что сейчас вокруг Александра Ивановича преданные им обоим люди: «Там сейчас Миша, Эра, ну это как будто немножко ты сам…» Неуклюже звучат любые слова в подобных обстоятельствах.
В одном из интервью Иосиф говорит, что «нация, народ, культура во всякий определенный период не могут себе позволить почему-то иметь более чем одного великого поэта. Я думаю, это происходит потому, что человек все время пытается упростить себе духовную задачу. То есть ему приятнее иметь одного поэта, признать одного великим, потому что тогда, в общем, с него снимаются те обязательства, которые искусство на него накладывает».
Пока я этого не прочла — думала как раз противоположное. На мой взгляд, «иметь более чем одного великого поэта» народу гораздо легче, чем нескольких. Когда перечисляешь любимых поэтов, тот факт, что их много, должен даже как-то льстить — вот, мол, как обширна культура нации. Один — выглядит как-то куце. Отсюда любовь к плеядам, к созвездиям. Мы привыкли перечислять через запятую поэтов поколения: Блок, Белый, Бальмонт. Или: Пастернак, Цветаева, Мандельштам. Кучно ложатся поэты-фронтовики; объединяем мы в одну обойму и послевоенных поэтов; слиты в сознании сразу несколько поэтов оттепели: Евтушенко, Вознесенский, Рождественский. Наверное, Иосиф прав и «на этих высотах иерархии не существует», но в его поколении я не могу поставить его имя в строй других, тоже превосходных стихотворцев. При том что с удовольствием читаю и очень люблю довольно многих из них, поэтов просто прекрасных. Если иерархию понимать как лестницу, то на этих высотах ее действительно нет, нельзя расставить всех по ступенькам. И если исключить Иосифа, то прекрасна видна густая поросль поэтов, чьи имена сделали бы честь любому поколению.
Можно представить их и в виде горной гряды из многих равновысоких пиков, отдельно и независимо друг от друга возвышающихся над равниной. Но когда в эту картину вмешивается такое явление, как Иосиф, — она немедленно меняется: этот пик резко вздымает вверх, над другими: высота гряды сохраняется, никуда не девается, но над ней появляется следующий, никем более не достигаемый, единичный уровень. Оказалось, что ни художественное дарование, ни наличие своей философской нити в творчестве, ни масштаб личности сами по себе не выводят на самый верх, не производят такой мощный отрыв — это делает только совокупность всех этих качеств, по определению исключительно редко встречающаяся.
Можно посетовать, что кто-то из этой гряды рискует «в тени Бродского» оказаться недостаточно оцененным современниками, что в этом ему не повезло. Но как же страшно за того, кто пребывает «на этих высотах» и не может ни с кем разделить их ледяное одиночество! Когда мы встретились с Иосифом в Риме три с половиной года спустя после его отъезда и я спросила, как насчет общения, есть ли, с кем поговорить, он махнул рукой: «За все время был только один интересный разговор, о Данте». Сказано это было очень горько. К счастью, еще через два года, напомнив ему об этих словах, я получила куда более жизнерадостный ответ: да, теперь есть, есть замечательные люди и замечательные поэты. Очевидно, возможность для такого общения пришла вместе с достижением великолепного уровня английского языка. Но тогда, помню, меня так же кольнула жалость к Иосифу, как в тот раз, вскоре после второй операции на сердце, когда он неожиданно произнес: я знаю, что живу сейчас не мою, не ту, что мне была отпущена, а какую-то лишнюю жизнь…