Я любил сидеть в её вестибюле, куда в те годы пускали свободно, и, прикинувшись ожидающим Номера, писать, развалясь в удобном кресле перед низким столиком, рядом с пепельницей на никелированной ножке. Потом в Москве не стало таких мест — всюду ввели пропуска, и даже кафетерий под рестораном "Москва" превратили в кулинарию, чтоб не шлялись досужие диссиденты, особенно охочие до кофе и противопоставлявшие этим себя народу, предпочитающему спиртные транквилизаторы.
Гардеробщиками в ресторане "Москва" служили бывшие сотрудники КГБ, уволенные за какую-либо провинность (например, зашиб кого-нибудь на допросе или ещё какую промашку допустил) и бравшие чаевые серебром. Один был особенно страшный — высокий, с орлиным носом, он впоследствии отпустил смоляную бороду и стал ещё страшнее.
Повторяется старая история. Что же, надо взять себя в руки. Сжаться, как от удара.
Надо сосредоточиться на себе, внутренне уединиться, собраться в себе самом. Что я, что во мне, куда я иду, с кем и зачем — это все нужно хорошо себе представлять.
Не следует поддаваться никаким влияниям, надо избегать их, оставляя лишь одно влияние — философской классики.
Эффект Эдипа — превращение опасения в явь. Это случилось со мной и с W. Я боялся измены. И вот вчера разговаривал с женщиной, которую любил и которая изменила мне и ушла из моей жизни, оставив в ней пчелиное жало.
Есть вещи, которые будут происходить всегда. Отелло будет вечно выслеживать Дездемону, и Гамлет — умирать от яда.
...Я сел за мраморный столик посреди зала (все крайние были заняты) и, заказав кофе и закурив, стал выписывать в блокнот из памяти: Фалес, Анаксимандр, Анаксииен... В этом было спасение. Гераклит, Демокрит, Парменид...
В этом было спасение. До Гегеля я, конечно, не дошёл. Дотянул с трудом до Аристотеля.
"И мы за это полюбили Москву, как маленький Париж ".
Мне больно, хотя и понимаю, что причина не стоит этого. А впрочем, почему не стоит? Стоит.
Там (в Кацивели) был штормбассейн. Волны ходили по кругу в опоясывающем его корпус смотровом иллюминаторе. Внутри штормбассейна жили люди — там было не то общежитие, не то гостиница, причём в одной комнате сосуществовали представители обоего пола — мало задумываясь над этим обстоятельством.
Развод. И слово-то какое-то мерзкое: как "вытрезвитель", "нарсуд" или "соцстрах". Или уж совсем современное — "дурдом".
(Мне приснилось кафе, которое было одновременно храмом. Стойка бара была алтарём, в котором светился витраж. В его левой части помещалось изогнутое дерево, вроде японской вишни, с которой, как горошины в стручке, равномерно вдоль ствола свисали яблоки. Справа, симметрично дереву изогнутая, скалилась, пыша огнедышащим языком, драконовидим собака. В центре был причудливый цветок или огонь. От барьера стойки шли два симметричных ряда чёрных полированных столов, образующих проход посередине, как кафедры в костёле. Сходство увеличивалось тем, что стульев не было. Между рядов ходил Есенин и вырезал ножом на крышках столов стихотворение: на левом ряду — одну половину строчки, на правом — другую. Мне запомнился только конец последней строки: "...и Ты Сергия прости". Есенин был с белым бантом, в чёрном бархатном пиджаке.)
...Фарцовщик в водолазке и джинсах, обтянутый, как зяблик, выводил из "Московского" по лестнице мешковатого, сильно подвыпившего жлоба. 11м состоянию обоих чувствовалось, что мятый галстучный жлоб принял из портфеля или ив бокового кармана контрабандной водочки, а респектабельный фарцовщик — леденящий коньячный коктейль.
Я хорошо помню то утро в кафе "Московском", куда мы зашли со случайно встреченным на улице Горького социологом Аликом Казакевичем, и наш разговор ни восемью чашками кофе, которые принесли почему-то все сразу.
От него я и узнал о косвенно известном мне уже, впрочем, из других источников отце Александре Мене, который занимался как раз этими, до боли важными для меня темами — началом мира и мирового зла.
Часть третья
СТРАННИКИ И ПРИШЕЛЬЦЫ
Село Новая Деревня, растянувшееся вдоль старого Ярославского шоссе, стало окраиной города Пушкина. Город разрастался, подминая под себя патриархальные полукрестьянские дома, и подступал все ближе к теремку очень скромной бревенчатой церкви Сретенья.
Церковь эту называли красноармейской. По преданию, построили её новодеревенские мужики, вернувшиеся в 1920 году с гражданской войны. Рассказывают про лысого красноармейца с саблей, который ходил по домам — собирал подписи, а потом поехал с товарищами в Москву к Калинину за разрешением. На станции Пушкино были сложены штабелем бревна от разобранной ещё до революции старой часовни (на её месте благочестивый купец возвёл каменный собор). Эти бревна перевезли на лошадях в Новую Деревню и построили здесь свой храм. Каменная церковь, на станции, не устояла — её снесли большевики. А деревянную, красноармейскую ломать не решились, а может, просто руки не дошли. Да и стояла она не на виду, в глаза начальству не бросалась.
— Приезжайте в следующий раз к середине службы, — посоветовал мне отец Александр. — А то вы поначалу, с непривычки, обалдеете...
Батюшка был молодой, похожий на начальника лаборатории. Старинный стол с распятием завален бумагами. Ласково, лаково отсвечивали озарённые лампадами лики икон.
Комнатка священника была крохотной и обставленной, на первый взгляд, безвкусно. В мягкое кресло посетитель погружался почти с головой, автоматически съедая половину батюшкиного обеда — яблоко, огурец, кусок вареной рыбы.
— Жаль, что у вас нет телефона. А то вы могли бы ждать звонка...
Отец Александр прихлёбывал крепчайший чай из огромной фаянсовой кружки, и глаза его — бархатные с серебряными блёстками — глядели чуть иронично и насмешливо. И мир делался нестрашным. Он теребил чётки и слушал, не проявляя ни малейших признаков нетерпения, даже если вы говорили сущую чепуху. Да и что наша жизнь, если не шелуха страстей, обид, нереализованных амбиций, невежества крайнего и до крайности самонадеянного?.. Скорлупа души трескалась и опадала, проявляя, высвечивая зерно, ядро.
— Мы должны быть жёсткими внутри и мягкими снаружи — подобно всем млекопитающим.
Я пришёл к отцу Александру впервые осенью 1974 года, чтобы задать ему вопрос:
— Откуда в людях столько зла? Как можно быть одновременно хорошим учёным и плохим человеком?
И он мне ответил:
— Нужно иметь внутренний стержень. — И продолжил:— Представьте себе прекрасное человеческое тело — например, красивую девушку. Вообразите, что исчезла плоть. Что останется? Останется скелет... — (Батюшка рассуждал вполне профессионально, ибо по первой своей специальности был биологом. Да и сколько людей — старых и молодых, мужчин и женщин — отпел и похоронил...) — Скелет ужасен, но он по-своему и прекрасен: в нем есть гармония, пропорции, структура. А теперь представим себе снова, что было прекрасное человеческое тело — и исчез скелет. Что останется?