Боэций, конечно, не мог не быть в курсе всех этих перипетий. И то, что он делает с аристотелевской логикой, вводя ее в круг чуждых ей до тех пор идей, свидетельствует, во-первых, о его несомненно философской, а не теологической ориентации, а во-вторых, о его незаурядном видении интеллектуальной исторической перспективы, ибо то, что было свершено Боэцием в VI в., в XIII в. будет повторено на новом витке развития европейского мышления, когда в борьбе за наследие Аристотеля столкнутся ортодоксия и свободомыслие, когда на базе выхолощенного аристотелизма Фома Аквинский воздвигнет новую теоретическую систему католицизма, а истолкованное в XII в. великим арабским комментатором Аверроэсом (Ибн Рушдом) учение Стагирита станет основанием латинского аверроизма и началом возрождения научного интереса к нему.
Итак, у Боэция мы находим начала обоих этих подходов. Он провозглашает, что «истины веры должны быть подкреплены доказательствами разума»[91]. «Последний римлянин» не сомневается, что вера должна быть не просто принята, но обязательно понята. Он приглашает к размышлению: «Последуем здесь превосходному, на мой взгляд, высказыванию, гласящему, что ученый человек должен пытаться достичь такого понимания каждого предмета, которое соответствовало бы его, предмета, сущности»[92]. Это утверждение, как представляется, несет в себе опасность для вероучения, ибо история показала, сколь часто попытки достичь понимания богооткровенных истин в конце концов приводили к их отрицанию. Боэций предлагает разграничить сферы науки и теологии, различающихся не только по своему предмету, но и по способу мышления: «Спекулятивное знание [вообще делится на] три части: естествознание, математику и теологию. Первая часть — [естественная], [рассматривает вещи] в движении… Она исследует формы тел вместе с материей, ибо в действительности формы неотделимы от тел… [Вторая часть] математическая, неотвлеченная, [рассматривает вещи] без движения. Она исследует формы тел без материи и потому без движения… [Третья часть] теологическая, отвлеченная, или отделимая, с движением дела не имеет, поскольку божественная субстанция лишена как материи, так и движения. Так вот, предметы естественно должны рассматриваться с помощью рассудка, математические — с помощью науки, а божественные — с помощью интеллекта[93]. В последнем случае не следует опускаться до воображения: надо вглядываться в форму, истинную форму, а не образ; ту форму, которая есть само бытие и из которой происходит бытие. Ибо всякое бытие — из формы»[94].
Идея разграничения науки и теологии, сформулированная в трактате «О троичности», с новой силой зазвучит уже в иных исторических условиях — в XIII в., получив противоположные толкования у ортодоксально настроенных теологов и радикально мыслящих философов.
Отличительная черта метода Боэция — стремление к точности и не подлежащей интерпретации определенности. На это же в идеале будет нацелена средневековая схоластика, добивавшаяся создания таких схем рассуждения, которые бы давали достоверное и исчерпывающее, с позиций логики, объяснение для любого содержания, разъятого и проверенного с их помощью. Трактаты Боэция, как уже говорилось, посвящены определенным теологическим проблемам, но автор не обсуждает их существа, не касается онтологических или собственно богословских аспектов. Все свои рассуждения он концентрирует в сфере логики. Так, например, доказательство единства и равнозначности всех лиц троицы он облекает в форму логической проблемы тождества и различия. Вот как, в частности, он полемизирует с арианами, наделявшими ипостаси троицы различными степенями достоинства: «…принципом множества является различие; без него невозможно понять, что такое множество. Всякие три или более вещи отличаются друг от друга либо по роду, либо по виду, либо по числу, ибо отличие в стольких же отношениях, в скольких и тождество. А тождество устанавливается трояко: во-первых, по роду: так, например, человек — то же самое, что и лошадь, поскольку у обоих один и тот же род — животное; во-вторых, по виду: так, Катон — то же, что и Цицерон, поскольку оба по виду люди; в-третьих, по числу, как, например, Туллий и Цицерон — числом ведь один. Точно так же и различие устанавливается либо по роду, либо по виду, либо по числу»[95].
Можно ли сказать, что здесь идет теологическая полемика? Думается, что нет. То, что говорит Боэций, может быть отнесено к любому виду множества. Он показывает, что всякое различие есть основной принцип множества. Интерпретация философа строго выверена, безупречно логически выстроена. Она превращает теологический вопрос в схоластическую (в смысле метода и формы) проблему, постулаты которой выглядят обязательными для любого рассуждения. Ход рассуждения в результате своей строгой логичности, как кажется, вытекает из самой природы человеческого мышления. Его итог представляется простым и однозначным, ибо строго отработан. Но это итог не только того, что проделано Боэцием. Он, по существу, делает последний (хотя и весьма значительный) шаг в той четкой графической схеме, к которой стремились, начиная с Парменида и Платона, античные философы, желавшие познать основание и законы человеческого мышления, с тем чтобы сделать его максимально точным и определенным, совершенно адекватным в своем понятийном аппарате. Боэций опирается на этот мощный пласт древней философии, придавая логическому рассуждению виртуозную форму, и в то же время открывает новую страницу в истории европейского мышления — торжества схоластического метода, превращавшего обсуждавшиеся в античной философии принципы и не подлежащие сомнению дефиниции (определения).
В теологических трактатах Боэция уже явственно просматривается четкий и жесткий мир средневековой схоластики, в которой строгость и определенность языка, облекающего мыслительные конструкции, превалировала над онтологической стихией, изменчивой и текучей; в которой любая вещь фиксировалась в форме понятия, а любая связь реального мира отражалась в стремящемся к однозначности отношении. Этот мир был размерен, малоизменяем и неуютен, но человеческое мышление какое-то время должно было обязательно пребывать в нем, чтобы выработать строгую дисциплину и вкус к точности, без чего последующее развитие науки было бы просто невозможным. Это, в частности, показала уже деятельность первого «мученика науки» средневековья Роджера Бэкона, стоявшего у истоков опытного знания, изобретателя интереснейших механизмов, высказавшего идею подводного корабля и многие другие мысли, намного опередившие его время.