Однако вернусь немного назад. Самолет Анадырь-Хабаровск застрял по дороге на трое суток, и я волею судьбы оказался втянут в знакомство с миром ГУЛАГа. Вообще-то с уголовниками я уже немного общался, в том числе и на Чукотке. Однажды мы с Рубеном Михайловичем направлялись к месту старта экспедиции из короткой поездки на оловянные рудники Иультина, где измеряли температуру мерзлых коренных пород. Начальник ехал в кабине попутного грузовика, я обосновался в кузове среди бочек с соляркой. Хлестал крайне редкий для тех мест проливной дождь, я скрючился в углу, завернувшись в надетый поверх телогрейки брезентовый плащ. На повороте машина сбавила ход, и тут внезапно через борт перевалилась фигура, одетая, как и я, в ватник и плащ. Вероятно, водитель не заметил «зайца», потому что машина набрала скорость.
— Не боись! — крикнул мне незнакомец. — Я из зоны, расконвоированный, с пропуском.
Он привалился к моему плечу и достал из-за пазухи клочок бумаги. Я был слишком напуган, чтобы изучать «документ», а его владелец тем временем словоохотливо сообщил мне, что он взрывник-подрывник, и за примерное поведение начальство командирует его на разные объекты без охраны. По его словам, верить которым вовсе не обязательно, впервые он сел в тюрьму во время войны, малолеткой, когда вместе с приятелями обокрал ларек. По всем статьям, в том числе и Исправительно-трудового кодекса, его были обязаны содержать отдельно от взрослых воров, но, разумеется, сунули в общий котел, где он и прошел полный курс уголовной академии.
— Мне сейчас двадцать пять, а срока на мне — не упомнить… После первого раза я на воле был, считай, меньше года. Воркуту знаю, Караганду знаю, потом все время тут, на Колыме. Ты что, не слыхал, что Чукотка — та же Колыма? Во даешь, студент!
Затем последовал рассказ о том, что на воле он никого не «мочил», а в зоне пришлось, даже дважды. Один раз всей бригадой душили бригадира, большого гада, во второй — порешил топором парня, хотевшего кольнуть его заточкой. Теперь он взялся за ум, к книгам пристрастился. Бальзака, к примеру, всего насквозь прочел.
— Мне никакие срока не страшны, я же на радиоактивной руде, у меня зачет агромадный, день за семь. Только доживу ли до воли… От этой радиоактивности кость размягчается, вон, глянь, как пальцы разгинаются — что твоя подошва, их можно гнуть по всем направлениям.
Преодолевая опаску, я спросил, верно ли, что у каждого в зоне имеется, так сказать, личное холодное оружие, и он с готовностью вынул из рукава телогрейки узкий длинный клинок. «Без этого никак нельзя, всякие люди попадаются на дороге». Не помню, как я прожил ближайшие четверть часа, пока на очередном повороте он не выпрыгнул из кузова, перед тем дружески потрепав меня по плечу. На сей раз машина затормозила, из кабины выглянул встревоженный водитель. Я изобразил на физиономии беспечную ухмылку, показав рукой: езжай, мол, дальше.
Пока мы двигались по Чукотке, я старался не вспоминать тот эпизод, потому что, по слухам, в тундру время от времени бежали заключенные, которые убивали всех встречных без разбору, чтобы и документами обзавестись, и свидетелей убрать. По счастью, никто из этой публики не попался нам на маршруте, и вот теперь, из-за непогоды я застрял в поселке Сеймчан на берегу Колымы и неожиданно столкнулся с представителями другого «контингента» заключенных.
Все трое суток мы, пассажиры рейса Анадырь-Хабаровск, провели в аэрофлотской гостинице, обычном деревянном бараке. В первый же вечер я выступил здесь с монологом на тему событий лета 1953 года. Напустив на себя вид человека, знающего много больше других, я стал рассказывать скучающим пассажирам о том, как в июне 1953 года расквартированная под Москвой Таманская дивизия, в которой год спустя мы побывали в военных лагерях, собиралась выйти в поход на столицу, где вот-вот мог начаться путч, подготовленный Берией. По рассказам таких же болтливых, как я, молоденьких лейтенантов, обучавших нас артиллерийскому зенитному делу, маршу на Москву предшествовала выверка орудийных прицелов по шпилю только что вознесшегося над Ленинскими горами высотного здания МГУ!
Публика слушала меня внимательно, молчаливо признавая высокую степень осведомленности столичного жителя. Мне бросились в глаза двое мужчин средних лет, одетых в черные морские шинели без погон, явно державшихся особняком. Когда народ начал устраиваться на ночлег, один из моряков попросил меня выйти с ним в коридор и там тихо спросил, не боюсь ли я громко высказываться на такие темы. На это я, идиот, ответствовал, что нахожусь в своем Отечестве и бояться мне некого, что еще полтора года назад во всех газетах писалось о вредительской деятельности Берии. Я даже со смехом вспомнил эпизод, когда кто-то из участников грандиозного митинга трудящихся начал речь словами: «Мы клеймим позором кровавого наймита буржуазной разведки товарища Берию»!
Мой собеседник улыбнулся, сказал, что последние шесть лет газет им не давали и радио тоже не позволяли слушать, что он мне, конечно, верит, однако все же советует быть поосторожнее. Каюсь, в эти минуты я смотрел на него с чувством идейно-политического превосходства, даже не давая себе труда вслушаться в чудовищно звучащие слова о запрете на газеты и радио! Узнав, что мне двадцать два года, он, наверное, решил быть снисходительнее ко мне, но о себе ничего рассказывать не стал. Правда, утром следующего дня первым подошел ко мне и предложил погулять. Признаться, я воспринял это как чудачество — на дворе трещал ноябрьский колымский мороз, и все-таки отказать ему не решился. Мы гуляли по нескольку раз в день, уходили в барак погреться, вновь выбирались на улицу, и тут уж говорил в основном он.
Борис Васильевич был капитаном 2-го ранга, его товарищ Борис Иванович — 3-го. Оба воевали с японцами на Тихоокеанском флоте, на ТОФе, оба к концу 40-х годов командовали большими кораблями. В те годы по ТОФу пошла волна повальных арестов комсостава, говорили, что «органы» раскрыли вредительскую деятельность командующего флотом адмирала Юмашева. Офицеров хватали прямо на кораблях, свозили на берег и отдавали под трибунал по обвинению в государственной измене. Моих двух Борисов арестовали почти одновременно.
Бориса Васильевича доставили в политотдел флота, сорвали с него погоны и ленточки многочисленных наград, срезали все пуговицы с кителя, и это, по словам кавторанга, было для него наиболее унизительно. Скоротечный и беспощадный трибунал приговорил его к десяти годам лагерей как японского шпиона. Всех невинно осужденных моряков разбросали по колымским золотым приискам и лесоповалам, лишь немногим удалось устроиться «по специальности» на речные буксирчики и баржи. Но работа там была летней, от силы трехмесячной, а страшную бесконечную зиму приходилось, как и другим, проводить в гибельных условиях.