Таким способом он прежде всего терроризировал свой аппарат, запугивал его насмерть. А потом все остальное удавалось выполнить легче. Иногда представляли затруднения только технические вопросы, то есть устроить все так, чтобы население поменьше знало о происходящем.
Опять молчание, прерываемое только мирными трелями сверчка.
— А сколько вы сами расстреляли советских людей, Алексей Алексеевич? Тысяч сто? Больше?
— Да я что… — вяло шмыгает носом Наседкин, — я, конечно… объективные условия, так сказать… Работа есть работа, и, если хотите, я расскажу, как производился забой. Технику, так сказать, покажу. Ведь если средняя длина тела мужчины примерно сто семьдесят сантиметров, высота от спины к груди тридцать сантиметров, а ширина в плечах, скажем, сорок сантиметров, то, зная цифру убитых Берманом, можно вычислить кубатуру потребовавшихся могил. Давайте считать: восемьдесят тысяч на сто семьдесят это будет…
Я не выдерживаю:
— Довольно. Окончите потом, Алексей Алексеевич. Не могу больше.
Наседкин сидит согнувшись дугой. Я не вижу его лица, похожего на недожаренный блин, видна только лысая макушка — она как будто скалит на меня зубы. Я вздрагиваю, украдкой щиплю свои ладони и ломаю себе пальцы: так легче, это отвлекает.
— Теперь я расскажу об одном обстоятельстве, которое меня мучило больше всего — о ежедневном утреннем звонке из Москвы. Каждый день в одиннадцать утра по прямому проводу я должен был сообщать цифру арестованных на утро этого дня, цифру законченных дел, число расстрелянных и число осужденных как общей цифрой, так и по группам.
Москва всегда любила и любит точность во всем. Социализм есть учет. Я являлся на полчаса раньше и залпом выпивал стакан коньяка: ничего иного делать не мог. Листик бумаги с колонкой цифр лежал уже на столе. Ровно в одиннадцать раздавался звонок и чей-то равнодушный голос предупреждал: «Приготовьте телефонограмму». Щелканье и шорох переключения. Наконец гортанное, хриплое: «Ну?» И я лепетал цифры в условленном порядке, одну за другой, без словесного текста. Вешал трубку. Вопросов никогда не было. Минут пять сидел в кресле не шелохнувшись — не было сил. В ушах все еще звучало страшное: «Ну?» Потом выпивал вторую рюмку коньяку, облегченно вздыхал и принимался за работу.
— Кому же принадлежал этот гортанный голос?
Наседкин долго молчал.
— Не знаю. Я был слишком маленьким человеком, чтобы сам хозяин мог звонить мне. Нарком Белоруссии — ведь это только начальник областного управления. Но область-то наша была непростой, вот в чем дело. И дела в ней, после приезда Маленкова и раздутого им дела о массовом предательстве, тоже вершились необычные. Боюсь думать… Не знаю… Не знаю…
Так до отбоя течет наша едва слышная беседа, прерываемая постоянной фразой, звучавшей как извинение:
— Я это вам рассказываю, Дмитрий Александрович, потому что ведь скоро умру не только я, но и вы. Здесь нарушения никакого нет: все останется шито-крыто…
После отбоя Алексей Алексеевич сразу же засыпал, — погружаясь в тихий и глубокий сон, как бы умирал до утра. А я лежал на койке и смотрел на него, на это страшное своей обычностью лицо: два глаза, один нос и все прочее точно по счету. Скучное лицо, похожее на непропеченную лепешку.
А человек?!
Кто он, этот страшный палач?!
Однажды утром мы вернулись из уборной, и Наседкин, розовый, с сияющими глазами, порывисто зашептал:
— Удача! Около стульчака я нашел вот это!
И он показал мне ржавый острый обломок.
— Кусочек плевательницы! Повезло?! А?
Я недоуменно пожал плечами.
— Не поняли? Этим обломком можно перерезать себе вены! Понимаете?! Сегодня ночью это сделаю я. Я нашел его и имею права резаться первым. Вы — потом, во вторую очередь!
— Я и не спорю.
— Вы будете вертеться на кровати и отвлекать дежурного! Согласны? Дайте руку! Милый, как хорошо все устроилось! Пожелайте мне второй удачи, главной, — смерти!
На этот раз серой лепешки не было. Порозовевшее лицо отображало внутреннее волнение, радость, злорадство, торжество. Может быть — счастье.
Как мало нужно иногда для человеческого счастья — сантиметровый обломок плевательницы! Если, конечно, условия быта станут нечеловеческими…
Вечером, после отбоя, я стал наблюдать за глазком в дверях: как только исчезнет серая внутренняя поверхность крышки и кружок очка станет темным от глаза надзирателя по другую сторону железной двери, я делал какое-нибудь движение закидывал руку, пил воду. Наседкин лежал на спине с подчеркнуто открытым лицом, чтобы не возбудить внимания. Правой рукой он под одеялом резал кожу и вену левой руки. Прошел час.
— Ну, как?
— Дело подвигается.
Прошел еще час.
— Ну, как, Алексей Алексеевич?
— Кожа готова, но перепилить вену не могу — скользкая, сволочь, вывертывается из-под обломка!
Прошел третий час.
— Дмитрий Александрович, — зашептал Наседкин, — сейчас я засуну палец в рану, поддену вену, вытащу ее наружу и перекушу зубами. Операция эта займет минуты две… Как только попка глянет в очко, вы начинайте. Приготовьтесь!
Я зашевелился и кашлянул, все было естественно, и глазок закрылся. Наседкин на несколько секунд сунул голову под одеяло. Потом вытер кровь с губ и подбородка и опять вытянулся на спине.
— Ну?
— Все в порядке. Перекусил. Кровь хлещет вовсю.
Спустя минут десять я спросил:
— Течет?
— Плохо. Запекается. Что делать?
— Облейте чаем рубаху и трите рану!
Еще минут через десять Наседкин не ответил на вопрос. «Умер», — подумал я с облегчением и мгновенно заснул. Я устал, да и надоело кашлять и вертеться на кровати. А под утро дверь с грохотом распахнулась, несколько надзирателей ворвались в камеру, сорвали одеяло и обнаружили все. Кровь пропитала жиденький матрасик и стала капать на пол, а потом красная струйка поползла к дверям и выдала Алексея Алексеевича. «Поздно, — решил я, глядя на восковое лицо и мертвенно полузакрытые глаза Наседки на, когда его выносили вон. «Блин сам себя допек назло поварам!» До подъема оставалось еще с час времени, и я заснул.
А через неделю Алексей Алексеевич собственным ходом прибыл в камеру: гуманные врачи спасли его, не позволили арестованному обокрасть правосудие. На этот раз Наседкин сидел молча — он был слаб. Сказалась потеря крови. Раз только он пустился вычислять вслух месячный доход секретаря обкома, — не оклад, а все законные и полузаконные доходы вообще, — стоимость жизни в квартире, на даче и на курорте, стоимость пайка, явного и скрытого, и прочее, включая негласную оплату расходов родственников, которые посильно рвали из казенной кормушки, что могли. Получилась кругленькая цифра в двадцать тысяч рублей ежемесячно.