Ознакомительная версия.
Главным результатом первой поездки в Петербург было быстро нарастающее изменение литературного самоощущения Чехова.
После «биографического наброска» А. А. Измайлова (1916) в литературе о Чехове закрепилось мнение о внезапном переломе в его биографии в марте 1886 года. В книге Измайлова об этом говорилось так: «Биографу Чехова нет надобности искать факта, от которого можно было бы начинать новый период его жизни, – того факта, какой иногда биографы создают почти искусственно. В жизни его такой момент налицо, и он приходит с эффектной внезапностью, с какой обычно совершаются все превращения вчерашних Савлов в Павла. Гранью, отделяющею первого, юного, почти не сознательного в литературе Чехова от Чехова нового и прозревшего, является письмо к нему маститого Григоровича, оказавшее на него впечатление грянувшего над головой внезапного благодатного грома. […] Можно думать, что в эту ночь он пережил душевный переворот в самом буквальном смысле слова, а наутро […] проснулся уже другим человеком».
Перелом происходил долговременнее и сложнее. Внутренне отделять себя от «малой» прессы Чехов начал рано: «Я газетчик […], но это временно… Оным не умру» (1883). Автор «Толстого и тонкого», «Смерти чиновника», «Хамелеона», несомненно, видел разницу между вещами своими и авторов «малой» прессы. Художественный вкус молодого Чехова показывают уже первые его пародии. Думал он и о литературной славе: в письмах можно найти и цитирование высказываний о себе («возводят меня в юмористы первой степени, в одного из лучших, даже самых лучших»), и шутки об «известном литераторе», о своем месте («я среди беллетристов 37-й»). Он был человеком очень скрытого, но большого честолюбия.
Но известность и даже положение профессионального литератора представлялись ему чем-то очень отдаленным. В Москве, в своем кругу, признания он не получил. Родители, живя на деньги, даваемые литературой, продолжали считать ее пустяками, «бумагомараньем» и вряд ли даже читали, что пишет их сын (Чехов – уже известным писателем – заметил как-то: «Мамаша до сих пор думает, что я пишу стихи»), В университетской среде только слышали о том, что он где-то что-то печатает. С редакторами и издателями отношения были исключительно деловые. Коллеги – мелкие московские литераторы – не составляли среды, которую можно было бы назвать литературной.
Первым, кто заговорил с ним на профессиональном языке и о литературных проблемах, был Лейкин. Но его профессионализм все время сбивался на ремесленничество и осложнялся множеством внелитературных мотивов: прагматизмом издателя, меркантильностью, ревностью хозяина – всем тем, что Чехов называл лейкинской «большой дипломатией».
В Петербурге Чехов нашел людей, которые читали литературу не только по службе и позволяли себе иметь о ней независимое и самостоятельное мнение. И эта среда его приняла и высоко оценила. Он увидел, что его «читают и судят»; в редакции «Петербургской газеты» он был принят, как «шах персидский»; «Суворин, Григорович, Буренин… все это приглашало, воспевало…»
Это было первым и сильным толчком: «…и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава. Знай, мол, я, что меня так читают, я писал бы не так на заказ». Уже через три недели Чехов писал Билибину: «Радуюсь, что мои шутки в “Петербургской газете” нравятся Вам, но, аллах керим! Своими акафистами вы все окончательно испортили мою механику. Прежде, когда я не знал, что меня читают и судят, я писал безмятежно, словно блины ел; теперь же пишу и боюсь…»
О том же, что больше всего и впервые подвигнуло молодого писателя на пересмотр отношения к своему литературному труду, мы имеем самое авторитетное свидетельство – Чехова. Это свидетельство значимо тем более, что содержится оно в письме к Григоровичу – том самом знаменитом письме, которое поразило Чехова, «как молния», и смысл которого – в восторженном утверждении роли старого писателя. Даже в таком письме Чехов не мог не признаться: «Первое, что толкнуло меня к самокритике, было очень любезное и, насколько я понимаю, искреннее письмо Суворина».
А. С. Суворин, редактор и владелец одной из известнейших газет – «Новое время» – и не менее известного издательства, газетную беллетристику читал только «у себя»; юмористические журналы вообще вряд ли брал в руки. На рассказы молодого писателя ему указал Григорович. Суворин заинтересовался; Чехов это почувствовал сразу. Специальной телеграммой редакция «Нового времени» просила под первым напечатанным в газете рассказом поставить не псевдоним, а настоящую фамилию. Следом Суворин написал об этом рассказе особое письмо. Оно, как и несколько сот других его писем, до нас не дошло (после смерти Чехова письма Суворина были ему возвращены и, видимо, им уничтожены), но по ответу можно судить, что оно поразило Чехова прежде всего заинтересованным и уважительным отношением известного литератора к молодому коллеге:
«Как освежающе и даже вдохновляюще подействовало на мое авторство любезное внимание такого опытного и талантливого человека, как Вы, можете судить сами… Ваше мнение о выброшенном конце моего рассказа разделяю и благодарю за полезное указание. Работаю я уже шесть лет, но Вы первый, который не затруднились указанием и мотивировкой».
В глазах Чехова Суворин тогда был крупной величиной: в его «Литературной табели о рангах» (начало мая 1886) он стоит на 9-м месте (вслед за Львом Толстым, Гончаровым, Салтыковым-Щедриным, Григоровичем, Островским, Лесковым, Полонским, А. Майковым и перед Гаршиным, С. Максимовым, Г. Успенским, Плещеевым, Короленко, Надсоном).
«Перворедакторы» Чехова – все без исключения – советовали, требовали, побуждали Чехова писать как можно больше. Суворин был первым, кто говорил: «Когда много пишешь, далеко не все выходит одинаково хорошо».
Петербург и письмо Суворина нарушили литературное одиночество Чехова. «Одиночество в творчестве тяжелая штука. Лучше плохая критика, чем ничего…» (10 мая 1886); «В Москве мне разговаривать не с кем» (9 октября 1888).
Письмо Григоровича было следующим толчком. В оценке его значения для Чехова биографы опираются на ответное чеховское письмо; это справедливо. Однако к обоим документам часто подходят как к бытовым. Hо если они и явления быта, то – литературного, а точнее – литературного этикета, включающего участников в достаточно традиционную ситуацию напутствия, «передачи лиры».
Со стороны Григоровича чертами такой ситуации были: обращение первым (возможно, лично до этого они и не были знакомы) как знак игнорирования условностей пред лицом молодого дарования; воспоминания о тяжелых, голодных, но славных днях, когда, подразумевалось, не разменивались на мелочи, не поступались высокими целями литературы; подношение портрета с надписью «От старого писателя молодому таланту».
Ознакомительная версия.