Вера Николаевна пишет: «У него шел роман с Верой Климович, дочерью богатого дачевладельца»[247].
В этом году вышла книга Бунина «Новые стихотворения», изданная Карзинкиным. В октябре — декабре он снова жил в Москве. 5 ноября присутствовал в Художественном театре на первом представлении «Власти тьмы».
В ноябре — встречи с литераторами, как отметил в дневнике Брюсов: «Юргис Балтрушайтис был в понедельник у Андреева. Там были все великие: Скиталец, Горький, Шаляпин, Бунин etc…Видел их всех, кроме Горького, на первом представлении „Власти тьмы“»[248].
Восемнадцатого декабря 1902 года он присутствовал на премьере пьесы Горького «На дне» в Художественном театре и на ужине, устроенном по этому поводу в ресторане «Эрмитажа»[249].
Двадцать седьмого он дал интервью корреспонденту газеты «Новости дня», в котором говорил о Некрасове:
«Я очень люблю Некрасова и часто перечитываю его с большим удовольствием. Это большой и яркий талант: возьмите хотя бы некрасовский „Мороз, Красный нос“ — какое это ослепительное великолепие! Как хороши в нем картины русской природы, как пленительны образы русской женщины. Я положительно удивляюсь, как Толстой, этот великий художник, почти со сладострастьем изображающий картины пластического мира — вспомните, например, его описание царскосельских скачек, — не оценил поэтического дарования Некрасова. После Пушкина и Лермонтова Некрасов не пошел за ними, а создал свою собственную поэзию, свои ритмы, свои созвучия, свой тон — между тем как и Ал. Толстой, и Майков, и Полонский творили под влиянием Пушкина. По моему мнению, Некрасов далеко еще не отжил своего времени; и не скоро еще потеряет интерес, так как это был искренний и настоящий художник»[250].
Вера Николаевна, вспоминая о встречах Бунина с писателями, пишет: «Иван Алексеевич посещал вечера Рыбаковых (Любовь Ивановна Рыбакова — жена поэта Георгия Чулкова. — А. Б.), где собирались „декаденты“ и „декадентки“ с Бальмонтом во главе. Последние так облепляли его, что сидели у его ног, на ручках его кресел и чуть ли не у него на коленях… Молодая хозяйка, художница, воодушевляла всех своей легкостью, непосредственностью. Она красива, настоящая флорентийка, сложена как мальчик… На щеки спадают черные локоны, огромные глаза сверкают радостью»[251].
В конце декабря Бунин уехал вместе с С. А. Найденовым в Одессу.
Чехов писал жене 1 января 1903 года: «Бунин и Найденов теперь герои в Одессе. Их там на руках носят»[252]. Остановились они в гостинице «Крымская».
В. Н. Муромцева-Бунина рассказывает:
«…„Бунин и Бабурин“, как шутя прозвал Чехов Ивана Алексеевича и Найденова… время проводили по-одесски: ездили к Федоровым в „Отраду“, самую близкую дачную местность, где Федоровы на зиму снимали… большой дом в саду, который на зимние месяцы сдавался дешево… Комнаты высокие, просторные, что давало Федоровым возможность приглашать к себе на обеды приезжих писателей и художников. Такие обеды проходили оживленно и весело. Чествовали приезжих в Артистическом кружке сотрудники местных газет совместно с любителями литературы: „Дети Ванюшина“ уже гремели по всей России. Веселились они у Доди на „Четвергах“, а свободные вечера просиживали в пивной Брунса за кружкой пива с сосисками — хозяин был австриец. Туда же к 11 часам приходили художники, и все сидели до полуночи»[253].
К. И. Чуковский в эти дни поместил в «Одесских новостях»[254] статью о Бунине, в которой писал, что стихи его выражают «здоровье духа» в нынешние «путаные» времена.
Девятого апреля Бунин отправился в Турцию. «Он в первый раз целиком прочел Коран, который очаровал его, и ему хотелось непременно побывать в городе, завоеванном магометанами, полном исторических воспоминаний, сыгравшем такую роль в православной России, особенно в Московском царстве»[255].
Двенадцатого вечером Бунин писал брату Юлию из Константинополя:
«Выехал из Одессы 9 апреля, в 4 ч. дня, на пароходе „Нахимов“, идущем Македонским рейсом, то есть через Афон. В Одессу мы приехали с Федоровым 9-го же утром… на пароход меня никто не провожал. Приехал я туда за два часа до отхода и не нашел никого из пассажиров первого класса. Сидел долго один, и было на душе не то что скучно, но тихо, одиноко. Волнения никакого не ощущал, но что-то все-таки было новое… в первый раз куда-то плыву в неизвестные края… Часа в три приехал ксендз в сопровождении какого-то полячка, лет пятидесяти, кругленького буржуа-полячка, суетливого, чуть гоноровитого и т. д. Затем приехал большой плотный грек лет тридцати, красивый, европейски одетый, наконец, уже перед самым отходом, жена русского консула в Витолии (близ Салоник), худая, угловатая, лет тридцати пяти, корчащая из себя даму высшего света. Я с ней тотчас же завел разговор и не заметил, как вышли в море. „Нахимов“ — старый, низкий пароход, но зыби не было, и шли мы сперва очень мирно, верст по восемь в час. Капитан, огромный, добродушный зверь, кажется, албанец, откровенно сказал, что мы так и будем идти все время, чтобы не жечь даром уголь; зато не будем ночевать возле Босфора, а будем идти все время, всю ночь. Поместились мы все, пассажиры, в верхних каютах, каждый в отдельной. За обедом завязался общий разговор, причем жена консула говорила с ксендзом то по-русски, то по-итальянски, то по-французски и все время кривляясь а-ля высший свет невыносимо. И все шло хорошо… медленно терялись из виду берега Одессы, лило вечерний свет солнце на немного меланхолическое море… Потом стемнело, зажгли лампы… Я выходил на рубку, смотрел на еле видный закат, на вечернюю звезду, но недолго: наверху было ветрено и продувало прохладой сильно. Часов в десять ксендз ушел с полячком спать, грек тоже, а я до двенадцати беседовал с дамой — о литературе, о политике, о том о сем… В двенадцать я лег спать, а утром солнечным, но свежим пошел на корму… поглядел на открытое море, на зеленоватые тяжелые волны, которые, раскатываясь все шире, уже порядочно покачивают пароход. Добрался до каюты. Затем заснул и проснулся в одиннадцать часов… Балансируя, пошел завтракать, съел кильку, выпил рюмку коньяку, съел паюсной икры немного — и снова поплелся в каюту; завтракали только капитан и полячок. Остальные лежали по каютам, и так продолжалось до самого входа в Босфор. Пустая кают-компания, утомительный скрип переборок, медленные раскачивания с дрожью и опусканиями — качка все время была боковая, — пустой полусон, пустынное море, скверная серая погода… Проснусь, — ежеминутно засыпал, спал в общем часов двадцать, — выберусь, продрогну, почувствую себя снова хуже — и опять в каюту, и опять сон, а временами отчаяние: как выдержать это еще почти сутки? Нет, думаю, в жизни никогда больше не поеду. К вечеру мне стало лучше, полное отсутствие аппетита, отвращение к табаку и тупая сонливость продолжалась все время. К тому же солнце село в тучи, качка усилилась — и чувство одиночества, пустынности и отдаленности от всех близких еще более возросло. Заснул часов в семь, снова выпил коньяку, — за обедом я съел только крохотный кусок барашка, — изредка просыпался, кутался в пальто и плед, ибо в окна сильно дуло холодом, и снова засыпал… В два часа встал и оделся, падая в разные стороны; в четыре часа, по словам капитана, мы должны были войти в Босфор. Выбрался из кают-компании к борту — ночь и качка — и только. Сонный лакей говорит, что до Босфора еще часа четыре ходу. Каково! В отчаянии опять в каюту и опять спать. Вышел часа в четыре — холодный рассвет, но ни признака земли, только вдали раскиданы рыбачьи фелюги под парусами… кругом серое холодное море, волны, а внизу — скрип, качка и холод… Снова заснул… Открыл глаза — взглянул в окно — и вздрогнул от радости: налево, очень близко гористые берега. Качка стала стихать. Выпил чаю с коньяком — и в рубку. Сюда скоро пришли и остальные, за исключением дамы; солнце стало пригревать, и мы медленно стали входить в Босфор…