«Бесов»...
Жестокий испуг, внушенный Александру III смертью отца и наставлениями обер-прокурора, который называл все конституции «великой ложью своего времени», на четверть века «подморозит» внутреннюю политику государства, однако окажется бессильным остановить процесс разрушения старых устоев. 30 марта 1881 года, за несколько дней до казни цареубийц, Победоносцев напишет Александру III: «Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему Величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников... Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячи раз нет — того быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского, в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского Государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется... В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас строить новые ковы, Ради Бога, Ваше Величество, — да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности»9.
Повешенным террористам немедленно начнут симпатизировать...
Мог ли предположить Достоевский, что его духовный покровитель осуществит свою охранительную деятельность в России таким образом, что еще при жизни будет назван «Великим инквизитором» и «Торквемадой»? «Атеистический дух инквизитора движет Победоносцевым, он, подобно этому страшному старику, отвергает свободу совести, боится соблазна для малых сих», — напишет Н. А. Бердяев в 1906-м, в год смерти Победоносцева10.
Как сложилась бы при таком обер-прокуроре судьба вторых «Братьев Карамазовых», где вопросы были бы наверняка столь же неудобны, как и ответы, где, кроме разрешенной «осанны», несомненно явилось бы и «горнило сомнений»? Очевидно одно: если бы Победоносцеву все-таки пришлось запрещать роман, он бы объяснил запрет тем опасением, что сложные, а то и ложные идеи могут овладеть слабыми, некрепкими умами:
«Так создается почва для неверия, для легкомысленной критики на церковь и легкомысленного от нее отчуждения»11.
Впрочем, после 1 марта изменился далеко не только Победоносцев — жажда мщения «бесам» овладела многими умами и сердцами. «Когда был убит император, — писала Стоюнина, — и Вл. Соловьев, говоря о необходимости помиловать, не казнить убийц, чтоб выйти из малого “кровавого круга”, пока не образовался “большой кровавый круг”, сказал эти слова, то Анна Григорьевна страшно вознегодовала. Помню, она подбежала тоже к кафедре и кричала, требуя казни. На мои слова к ней, что ведь Владимира Соловьева наверное бы одобрил и Достоевский, что ведь он его так любил и изобразил в лице Алеши, Анна Григорьевна с раздражением воскликнула: “И не так уж любил, и не в лице Алеши, а вот скорее в лице Ивана он изображен”»12.
Прощать врагов царя и отечества официальная Россия была не готова. Странные исключения, вроде Льва Толстого, Владимира Соловьева, Всеволода Гаршина, погоды не делали...
Вдова писателя, которой в год смерти Ф. М. исполнилось всего 35 лет, проживет еще 37 лет и больше никогда не выйдет замуж («Мне это казалось бы кощунством. Да и за кого можно идти после Достоевского, — шутила она, — разве за Толстого!»13). Мечта — быть похороненной рядом с обожаемым мужем на Тихвинском кладбище — исполнится только через полвека после ее кончины в Ялте летом 1918 года, стараниями внука, Андрея Федоровича Достоевского (1908—1968), который унаследует от бабушки преданность памяти писателя, своего деда.
До самой своей смерти вдова Достоевского, первая читательница многих его произведений, женщина, которой он посвятил роман «Братья Карамазовы», будет трудиться во славу великого имени и скажет как-то Л. П. Гроссману, биографу писателя: «Мои люди — это друзья Федора Михайловича, мое общество — это круг ушедших людей, близких Достоевскому. С ними я живу. Каждый, кто работает над изучением жизни или произведений Достоевского, кажется мне родным человеком»14.
Говорить о муже с теми, кто его ценил как писателя, и с теми, кто его любил как человека, было для нее «слаще меда»...
«Солнце моей жизни — Феодор Достоевский»15, — запишет она в январе 1917-го в памятном альбоме С. С. Прокофьева, будущего автора оперы «Игрок»: молодой композитор просил, чтобы все записи посвящались только солнцу.
Л. Н. Толстому, при встрече с ним зимой 1902 года, экзальтированная Анна Григорьевна восторженно скажет, что муж ее представлял собой идеал человека: «Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен — как никто! А его прямодушие, неподкупная искренность, которая доставила ему так много врагов!»
«Я всегда так о нем и думал. Достоевский всегда представлялся мне человеком, в котором было много истинно христианского чувства... Многие русские писатели чувствовали бы себя лучше, если бы у них были такие жены, как у Достоевского», — проникновенно ответил, прощаясь с ней, Толстой.
К тому моменту грязное, «подпольное» письмо Страхова, где критик ненавидяще оболгал покойного Достоевского, уже 19 лет лежало среди бумаг Льва Николаевича. Страшным, внезапным ударом падет оно на голову Анны Григорьевны в 1914-м, почти через год после публикации: уже не было в живых ни автора письма, ни его адресата. «У меня потемнело в глазах от ужаса и возмущения, — рассказывала она. — Какая неслыханная клевета! И от кого же она исходит? От нашего верного друга, от постоянного нашего посетителя, свидетеля на нашей свадьбе...»
Но непробиваемый щит против отравленной стрелы был выставлен уже давно. Сразу после кончины Достоевского Толстой писал Страхову: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. Я был литератор, и литераторы все тщеславны, завистливы, я, по крайней мере, такой литератор. И никогда мне в голову не приходило мериться с ним — никогда. Все, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу»16.
Только много лет спустя станет очевидно, что великий Лев Толстой, единственный в своем роде заступник сердечного делания Достоевского, смог понять и выразить чувства многих своих современников, переживших смерть Ф. М. как личную утрату, в горестной растерянности. Притом что, по Толстому, Достоевский был «весь борьба» и умер «в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла». «Из книги вашей, — холодно-вежливо возражал Толстой Страхову, прочитав его воспоминания о Достоевском и отвечая на злую клевету письма, — я первый раз узнал всю меру его ума. Чрезвычайно умен и настоящий. И я все так же жалею, что не знал его»17.