Сначала из ИНО ГУГБ НКВД, где я работал, были изъяты малоизвестные мне люди, и, придя домой, в разговорах с женой я только разводил руками: «Откуда у нас столько изменников и шпионов? Странно!» Но потом один за другим исчезли все давно известные начальники и мои товарищи, а сам я был переведен в совершенно гражданское учреждение, хотя и связанное с заграницей, — в Торговую палату. Но и там волны арестов уносили из кадров нужных и проверенных людей, хороших коммунистов, опытных работников: из одного поредевшего коллектива я попал в другой поредевший коллектив. Было ясно, что недалек мой черед. Я знал, что ни в чем не виновен, но здесь арестовывали явно по какому-то плану, и личная невиновность была, очевидно, тут ни при чем. Жена приготовила узелок теплых вещей, миску и ложку, кое-какую еду: сахар, масло. С вечера мы ложились в постель, но не спали до появления первой движущейся по стене полосы света. Вскакивали и бросались к окну — лежать было невозможно. Стоя у щели между занавесями, шепотом повторяли:
— В чем дело? Ты понимаешь что-нибудь? Зачем? За что? Для чего? Кому это нужно?
Босые ноги стыли. Накрывшись одеялами, мы топтались у окна всю ночь, пока под утро снова не включались моторы, темные фигуры сходили от подъездов к машинам, мазок мертвого света проползал по стене — и все стихало, все кончалось до следующей ночи. Усталые и разбитые, мы падали в постель и засыпали мертвым сном, чтобы кое-как поспать часа два-три, отработать постылый день, а с вечера ждать повторения всего того же.
Страшное время!
И вот этот чудовищный кошмар вдруг кончился. Я чувствовал себя птицей, выпорхнувшей из подвала прямо в розовое небо. Сидел между двумя чекистами и любовался утром: муки ожидания кончены!
Какая радость — я арестован!
— Классные фотки, — говорил между тем один из чекистов через мою голову. — Ребята угогочутся!
— Ладно. Потом. А ты, арестованный, чего лыбишься?
Две руки сжали мне локти.
— А что мне, плакать?
— Как знаешь. Тебе виднее.
По приезде на Лубянку меня заперли в конверт — тесное помещение, похожее на телефонную будку, но теснее. Я услышал, как они переговариваются между собой и с товарищами, пересматривая добычу.
— Костюмчики — сила. Энти потянут.
— Об чем вопрос, тряпки правильные.
— Подай мне кожаную тужурку — я спробую!
Треск.
— Сымай, порвешь, гад. Кидай мне обратно, я поуже в плечах.
На мгновение я вспомнил Лондон, магазин на Риджент-стрит, где я купил эту куртку… Было ли это в самом деле?
— Сильный платок, а, Иван? Смотри сюда, я говорю — законная вещь, а?
Огромные глаза… Блестящие… Лучезарные… Я сжался и начал повторять себе: «Не надо! Не надо! Не надо! Не надо! Не надо!» Вот тогда утром, восемнадцатого сентября тридцать восьмого года, стоя в конверте, я впервые узнал, что такое страх перед самим собой, страх перед возможностью проснуться и осознать случившееся.
Впервые в жизни я начал пытаться спрятаться от самого себя.
Потом меня повели по узеньким коридорчикам и сунули в небольшую камеру на четыре койки без окон. Там уже сидел стриженый мужчина в черной телогрейке, ватных брюках и грубых сапогах. Мы обменялись рукопожатием и назвали себя.
— Не слыхали моей фамилии? — удивился незнакомец. — Я — начальник строительства в Норильске. И такого города не знаете? Тоже странно! Это поселок в Заполярной тундре недалеко от устья Енисея. Там строится огромный завод и при нем город на полтораста тысяч жителей. После суда вас, если не расстреляют, могут послать туда.
— Зачем?
Незнакомец криво усмехнулся.
— Работать, милый мой иностранец. Оденете ватник и будете ломом бить вечную мерзлоту.
Я пожал плечами:
— Да ну вас, оставьте! Я этого не жду. У меня другие дела. Поважнее!
Незнакомец изменился в лице.
— Были, да сплыли. Всунут двадцатку и повезут на Север.
— Что значит «всунут двадцатку»?
— Дадут по суду двадцать лет срока.
— Глупости! Я не виновен! Вас арестовали и привезли сюда, вероятно, по какой-то серьезной причине. Вы и должны ожидать жесткого приговора. А у меня — другое дело: меня прокатили на газике от поселка Сокол до Лубянки, пуганут как следует, проверят, убедятся в моей невиновности и выпустят. В Советском Союзе не осуждают без вины. Это вам не капиталистические страны!
Мужчина в черном скрипнул зубами.
— Значит, я — виновен, а ты — нет? Собака!
Он поднялся с постели. Я тоже. Оба тяжело задышали и сжали кулаки.
— Положим, не собака, — сказал я внешне спокойно, — и не советую переходить на такой тон. За следующее оскорбление я набью вам рожу. Я — неплохой боксер.
У него дрожали побелевшие губы. Я вынул пачку американских сигарет, закурил и предложил ему. Мы оба сели. Бывший начальник тяжело перевел дух.
— Знайте, что отсюда никого не выпускают! Раз вы зарубежный работник и арестованы, значит, получите расстрел или большой срок. За что? Вот за то, что были за рубежом и много знаете. Вас упрячут подальше. Вы — конченый человек! Как и я. Как тысячи и тысячи белых негров на стройке в Норильске. Тундра вас быстро отработает без расстрела. Начальник на таких стройках пугает провинившегося лагерника: «Я тебя быстро доведу до социализма». Отсюда у заключенных два ходовых выражения: когда непосильный труд в тяжелых условиях лагеря вызывает у них истощение и смерть, заключенные говорят, что начальник его довел или что ослабевший или умерший сам дошел, подразумевая под этим — до социализма. Отсюда второй термин, который вам надо знать, доходяга, то есть уже дошедший до социализма советский человек, то есть умирающий от истощения. Вот чтобы не стать доходягой, сидите и слушайте. Вам выпало счастье — с ходу, у первой двери, получить всю нужную информацию о лагерях. При случае это спасет вам жизнь! Слушайте внимательно!
Начался скучный день. Принесли чай, выдали по три кусочка сахара, по пять папирос и по краюхе черного хлеба. Днем мы получили рыбный суп и кашу, вечером суп и чай. Я ел без аппетита, хотя суп показался мне неплохим. Меня несколько раз вызывали в отдел приема арестованных для тщательного обыска, заполнения анкет, фотографирования, снятия отпечатков пальцев, мытья и стрижки наголо, для медицинского осмотра. Всем этим процедурам я подчинился совершенно равнодушно. Какое мне дело? Проверят и выпустят. Скоро я буду дома. Заживу лучше прежнего: без этих ночных ожиданий! Я хотел надеяться и надеялся, но внутри грызло сомнение я слишком о многом слышал за границей, а потому проявил осторожность: в графе «специальность» поставил только «юрист» и не добавил «и врач», так как врачи в заключении, как видно, военные, казенные, а юристом я могу устроиться где-нибудь на стройке, судя по пьесе «Аристократы» Погодина. Окончившие два факультета у нас редки, и я по опыту знал, что таких не любят из-за непонимания, зависти и недоверия, и поэтому постарался ничем не выделяться. Я аккуратно выполнял все формальности и возвращался в камеру неохотно, потому что мой напарник трещал без умолку, лихорадочно торопясь передать мне сведения о лагерном быте. «Он боится за себя, за свое будущее. Наверное неспроста, думал я, равнодушно рассматривая его желтое, осунувшееся лицо. Эта говорливость — бегство от себя самого. Или от совести! Пусть! Нагадил, теперь пускай и отдувается! Я не виновен. В Норильске и лагерях мне не бывать! Еще и какие-то адреса дает, дурак!»