Мать была старшей из двух дочерей. Мой дед, Чарльз Хилл, ирландец из графства Корк, был сапожником. У него были румяные, словно яблочко, щеки, копна седых волос и борода, как у Карлейля на портрете Уистлера. Его скрючило ревматизмом, потому что, по его словам, ему приходилось спать на сырой земле, когда во время восстания он прятался от полиции. В конце концов он поселился в Лондоне и открыл сапожную мастерскую на Ист-лэйн.
Бабушка была наполовину цыганкой — это была наша страшная семейная тайна. Но это не мешало бабушке хвастаться тем, что ее семья всегда арендовала землю. Ее девичья фамилия была Смит. Я помню ее веселой старушкой — она осыпала меня ласками и, разговаривая со мной, всегда сюсюкала. Бабушка умерла, когда мне еще не исполнилось шести лет. Она разошлась с дедушкой, но по какой причине ни он, ни она не рассказывали. По словам тетушки Кэт, тут был свой роковой треугольник — дед застал бабушку с любовником.
Судить о морали нашей семьи по общепринятым нормам было бы так же неостроумно, как совать термометр в кипяток. При такой наследственности, обе хорошенькие дочери сапожника быстро расстались с отчим домом и устремились на сцену.
Тетя Кэт, младшая сестра мамы, тоже была субреткой. Но мы мало знали о ней, она лишь изредка появлялась на нашем горизонте, чтобы тут же внезапно исчезнуть. Она была хороша собой, не слишком уравновешенна и не ладила с матерью. Ее редкие визиты обычно кончались тем, что она отпускала какую-нибудь колкость моей матери и, хлопнув дверью, удалялась.
На восемнадцатом году мать сбежала в Африку с пожилым поклонником. Она любила рассказывать о своей роскошной жизни среди плантаций, слуг и верховых лошадей.
Там и родился мой брат Сидней, когда матери едва исполнилось восемнадцать лет. Она рассказывала мне, что Сидней — сын лорда и что, достигнув совершеннолетия, он унаследует состояние в две тысячи фунтов. Это меня и радовало и огорчало.
Мать недолго оставалась в Африке, она вернулась в Англию и вышла замуж за моего отца. Я не имел представления, чем закончилась ее африканская эпопея, но при нашей крайней бедности я иногда упрекал ее за то, что она отказалась от такой замечательной жизни. В ответ она, бывало, смеясь говорила, что была еще слишком молода и не могла проявить столь разумную предусмотрительность.
Сильно ли она любила моего отца, я не знаю, но говорила она о нем без горечи. Мне кажется, она была слишком беспристрастна для глубоко любящей женщины. Иногда она отзывалась о нем с симпатией, а в другой раз рассказывала всякие ужасы о его пьянстве и буйном нраве. В позднейшие годы, когда мать сердилась на меня, она печально говорила: «Ты кончишь жизнь в сточной канаве, как твой отец!»
Она была знакома с отцом еще до того, как уехала в Африку. Они вместе играли в ирландской мелодраме «Шэмас О’Брайен» и были влюблены друг в друга. Она играла героиню, хотя ей было только шестнадцать. Поехав с труппой в турне, она встретилась с пожилым лордом и сбежала с ним в Африку. Когда она вернулась в Англию, ее роман с моим отцом возобновился, и она вышла за него замуж. Через три года родился я.
Не знаю, что послужило тому причиной, кроме пьянства отца, но через год после моего рождения родители разошлись. Мать не брала у отца денег на наше содержание. Она сама была «звездой», зарабатывала двадцать пять фунтов в неделю и вполне могла содержать и себя и детей. И только когда с ней случилась беда, она стала требовать помощи от отца. Если бы ее не заставила нужда, она никогда не обратилась бы в суд.
У матери стал пропадать голос. Он и раньше не был особенно сильным — малейшая простуда вызывала у нее ларингит, который длился неделями. Но так как, несмотря на болезнь, приходилось работать, с голосом у нее становилось все хуже и хуже. Она уже не владела им. Он вдруг срывался у нее среди нения и переходил в шепот. Публика начинала смеяться и свистеть. Вечная тревога надломила здоровье матери — она стала очень нервной. Все реже и реже получала она теперь ангажементы и, наконец, ее совсем перестали приглашать.
Своим первым выступлением на сцене в возрасте пяти лет я обязан именно больному голосу матери. Она не любила оставлять меня по вечерам одного в меблированных комнатах и обычно брала с собой в театр. В это время она играла в Олдершоте, в грязном плохоньком театре, где в зрительном зале собирались главным образом солдаты. Они были не прочь похулиганить, и им ничего не стоило высмеять человека. Гастроли в Олдершоте были для всех актеров тяжелым испытанием.
Я помню, что стоял за кулисами, как вдруг голос матери сорвался. Зрители стали смеяться, кто-то запел фальцетом, кто-то замяукал. Все это было странно, и я не совсем понимал, что происходит. Но шум все увеличивался, и мать была вынуждена уйти со сцены. Она была очень расстроена, спорила с директором. И вдруг он сказал, что можно попробовать выпустить вместо нее меня, — он однажды видел, как я что-то представлял перед знакомыми матери.
Я помню, как он вывел меня за руку на сцену среди этого шума, и после короткого пояснения оставил там одного. И вот при ярком свете огней рампы, за которой виднелись в табачном дыму лица зрителей, я начал петь популярную тогда песенку «Джек Джонс» под аккомпанемент оркестра, который долго не мог подстроиться ко мне:
Джек Джонс всем на рынке отлично знаком,
Наверно вы знали его?
Про то, каким он был прежде, сказать
Худого нельзя ничего.
Но вот наследство досталось ему,
И Джонс уже вроде — не Джонс.
И тошно глядеть его старым друзьям,
Как он задирает нос.
Ему по утрам подавай «Телеграф»,
А прежде хватало и «Стар».
Не знаем, чего можно ждать от него
С тех пор, как богатым он стал.
Не успел я пропеть и половины песенки, как на сцену дождем посыпались монеты. Я прервал пение и объявил, что сначала соберу деньги, а уж потом буду петь. Моя реплика вызвала хохот. Директор вышел на сцену с платком и помог мне поскорее собрать монеты. Я испугался, что он оставит их себе. Мой страх заметили зрители, и хохот в зале усилился, особенно когда директор хотел уйти со сцены, а я не отступал от него ни на шаг. Только убедившись, что он вручил их матери, я вернулся и закончил песенку. Я чувствовал себя на сцене как дома, свободно болтал с публикой, танцевал, подражал известным певцам, в том числе и маме, исполнив ее любимый ирландский марш.
Райли, Райли — этот парень всем хорош,
Райли, Райли — лучше парня не найдешь.
Не сыщешь в армии во всей
Пригожего такого.
Как Райли, доблестный сержант
Из семьдесят восьмого.
Повторяя припев, я по простоте душевной изобразил, как у нее срывается голос, и был несказанно удивлен тем, что это вызвало у публики бурю восторга. Зрители хохотали, аплодировали и снова начали бросать мне деньги. А когда мать вышла на сцену, чтобы увести меня, ее встретили громом аплодисментов. Таким было мое первое выступление и последнее выступление матери.