Наполнил бокал темной густой настойкой, подаю Фирсову.
— А себе? — зарычал он, обхватывая всей пятерней бокал.
— Ты, Володя, пей, а я не хочу.
— Как не хочешь?
— А так — не хочу и все. Позавчера у Шевцова выпил.
— С этим… кулаком?
— Каким кулаком?
— С Солоухиным. Владимирский окальщик. Он ведь в Москву перебрался. Медведь нечесанный. Перстень показывал?.. Нет. На пальце печатку носит и на ней портрет царя Николая. А окает больше для форсу, чтобы ото всех других отделиться. Он теперь во все щели лезет, знакомства заводит. У меня не задержался, к Шевцову пошел. Михалыч-то у нас — величина. А-а!.. Наливай себе.
— Пей один. Не буду я. Голова не на месте. Писать мне надо.
— А мне не надо! Я стихами только и живу. А у меня жена. теща, два сына. В год-то один тощий сборничек напечатают, получу три тысячи. Долги раздам и опять… Хоть побирайся!
Достает с полки стакан, наливает мне. Я, чтобы не зверить гостя, чокаюсь, отпиваю половину.
Фирсов доволен.
— Во!.. А то ишь — моду взял. Нос воротит. Ты, Иван, эти свои чистоплюйские замашки брось. Не любят у нас таких — чистеньких. Вон Солоухин — видел? Пьет как лошадь! И всем мил будет, скажут: мужик!.. Хотя и провинциальный, а пьет как и мы, столичные. Солоухин далеко пойдет — вот увидишь. Он к именитым в душу лезет. Насчет таланта литературного не знаю, а талант лакейский сразу виден. Лакеев, сам знаешь, привечают. Наливай! Чего задумался?
Я наливаю.
Фирсов на мой стакан уже не смотрит: пьет один — жадно, с присвистом и прихлипом, и с каким-то нутряным глубинным кряканьем. Осушив бокал, некоторое время смотрит на него, точно ждет еще что-то. И затем не торопясь ставит его, — и далеко от себя, почти на угол стола, словно бы этим желая сказать: «Все! Будет! Я меру знаю — не алкаш какой-нибудь. Пью как и все хорошие люди — культурно».
От выпитого вина Фирсов как-то весь воспламенился, — у него лаже лысина порозовела. Однако на меня он не смотрит, а все сучит глазами по углам веранды и не знает, что и о чем еще говорить.
И вдруг на мгновение сникает. По лицу поползли морщинки — точно от внезапной боли.
— Говоришь, писать надо? — спрашивает он, не поворачивая ко мне глаз и вновь захватывая пятерней бокал. — Мне тоже надо. Я ведь, как Твардовский: пишу мало потому, что редко трезв бываю. А на пьяну голову чепуха разная лезет. Рифмы, как воробьи, врассыпную летят. Скверно, брат! Стихи не идут, а других доходов нет. Оно так: «Поэтам деньги не даются».
Он снова морщится, как от боли, и жмет бокал до хруста в пальцах, и тихо, с глубокой грустью продолжает:
— Заметил я: вино образ гонит, он, образ, от вина бежит куда-то. Я если винишка приму хоть самую малость, то сиди — ни сиди, а образа нет, и метафоры, и сравнения — все крепкие для стиха кирпичики бегут из головы или там в мозгах так запрячутся — клещами не вытащишь.
Слушая товарища, я невольно вспоминаю его стихи. Мы с ним и в Литературном институте вместе учились. Свежим ярким образом он еще тогда поражал нас.
Дрозды сидели на рябине,
Клевали спелую зарю.
Поэт он от Бога, талант щедрый, яркий — его потом недаром Михаил Шолохов из всех поэтов выделит и в любви ему признается.
Я тоже люблю Фирсова — и как поэта, и как человека. И больно мне слушать его откровения.
— Да если так, — невольно продолжаю его мысль, — брось пить и вся недолга. И образы вернутся, и рифмы, метафоры засветятся — брось! А?..
Фирсов выпрямляется, смотрит на меня изумленно — словно на чумного, басит:
— Опять за свое! А ты сам-то возьми и брось! И вылей на грядки всю бутыль, все полста литров. Что скажет тебе Надежда, и зять Дмитрий, и дочь Светлана? Нет, старик, все мы в плену у людских привычек, а люди, они без вина не живут. Так-то. Налей еще стаканчик. Больно хороша у тебя настойка.
Как воры не любят честного, грязные — чистого, так пьяная компания не любит и даже не переносит трезвого. В молодости я в застолье старался поддержать дружеский кружок — пил хотя и меньше других, но отвращения к спиртному не показывал. И чем я был моложе, тем больше у меня было друзей, и не было среди них непьющего. Работая в «Известиях», дружил с Борисом Галичем, Евгением Кригером, Юрием Феофановым, — они в то время были маститыми, известными журналистами. И пили помногу, но знали ту черту, где нужно было остановиться. Кригер и Галич пьяными в редакции не появлялись, а Феофанов и в сильном подпитии шел в редакцию. Сидел за столом, склонив на грудь голову, лицо красное, почти малиновое, а кончики ушей и носа белые. Все знали, что он пьяный, но мирились, потому что и сами пили.
Помню один забавный случай. Работал я собкором «Известий» по Донбассу, жил в Донецке. Однажды звонит мне председатель облисполкома, говорит: «В городском сквере на лавочке лежит пьяный. Милиция хотела отвезти его в вытрезвитель, но посмотрели документы — оказалось, что он заместитель редактора «Известий»» . Называет фамилию. Я сказал: «Да, есть у нас такой, и он действительно заместитель редактора «Известий», но только не главного, а редактора по разделу. У него здесь живет теща, и он приезжает иногда к нам с частным визитом».
Милиция отвезла его к теще, — на том и порешили инцидент с пьяным высоким лицом.
Потом я перешел на профессиональную писательскую работу. Мир моих интересов находился в кругу писателей и поэтов. Тут уж вино и водка были особенно желанны. В очерке о Геннадии Шичко и его методе отрезвления я писал об этом, но писал мало, — боялся нарушить товарищескую этику, выдать тайны личной, семейной жизни. Писательская богема имеет свой взгляд на спиртные возлияния, почитает увлечение рюмкой чуть ли не за доблесть, чуть ли не чертой божественного дара. Тут распространено мнение, что спиртные возлияния нужны для вдохновения, без них немыслимо поэтическое озарение. И если вы вздумаете оспорить эту расхожую глупость, вам приведут имена Вергилия, Овидия… Потом и Пушкина, Байрона, Есенина… Все они пили, — а как писали! И Алексей Толстой в день выпивал бутылку коньяка. И Джек Лондон, и Фолкнер, и Джойс…
«Конечно же, вы пьяница, — написал Эрнст Хемингуэй в 1934 году Ф. Скотту Фицджеральду. — Однако ничуть не больший пьяница, чем Джойс и другие хорошие писатели».
Так уж повелось давно: вино и муза рядом. Но так думали раньше, во времена, когда не было научных знаний о пагубе алкоголя. Теперь этот миф развенчан. К сожалению, не русские, а западные писатели — и, прежде всего, Джек Лондон, Том Дардис — сделали это лучше, чем кто-либо. Смело, без ложной деликатности рассказал американский писатель Том Дардис о жизни Хемингуэя, Фицджеральда, Фолкнера и О'Нила, о том, что пристрастие к вину стало причиной в одном случае неудач, а в другом — и полного творческого бессилия. И каждый из них, сходя в могилу, осознал, что гений его придушен зеленым змием. Дардис написал свою книгу после того, как у него, преподавателя колледжа, один юноша спросил: «Почему все писатели, которых мы проходим, были алкашами?»