В компании Джон всегда делал вид, что не замечает моих упоминаний об этом ненавистном имени. Уже в том юном возрасте он понимал, что иное поведение будет лишь способствовать распространению его «страшной тайны» и побудит остальных членов банды присоединиться к моим неприятным крикам «Винни! Винни!». Напротив, он ждал возможности разобраться со мной персонально, с глазу на глаз.
И эта «разборка» произошла однажды днем, когда я мирно шел домой через Тип к месту пересечения Менлав-авеню и Вэйл-роуд. Посреди этого пустыря возвышалась насыпь, поросшая кустарником и небольшими деревцами — и вдруг оттуда появился Джон Уинстон Леннон. Без лишних слов он встал между мной и моей конечной целью пути. «Слушай, ты, — сказал он, не повышая голоса и глядя на меня сверху вниз через свои круглые очки, — если ты еще будешь называть меня «Винни», я из тебя сделаю отбивную».
«Ну давай, Винни, — ухмыльнулся я, — только сперва это нужно доказать и я хотел бы посмотреть, как ты это будешь делать.»
Доказательств долго ждать не пришлось. В следующую секунду я уже лежал на лопатках, а Джон, сидя на мне, придавливал мои бицепсы коленями.
«Итак, — торжествуя сказал он, прижав для верности к земле и мои кисти, — больше ты не будешь называть меня этим именем, правда?»
«Нет, нет, — пробормотал я. — Конечно, нет.»
«А ты в этом уверен, Шоттон?»
«Слушай, Джон, — сказал я, — твоя взяла, но если ты собираешься меня бить — давай, не откладывай.» Инстинктивно я почувствовал, что он не в состоянии ударить того, кого сделал беззащитным.
«Ладно, Шоттон. Давай, обещай, что больше не будешь звать меня «Винни» или говорить кому-то, что меня зовут Уинстон, и я тебя отпущу.»
«Обещаю.»
«А ты не врешь?» — я уже почувствовал, что его хватка ослабевает.
«Да провалиться мне на этом месте!»
После этого Джон освободил меня, а я сделал вид, что бегу домой. Но едва удалившись на безопасное расстояние, я обернулся и дал ответную очередь: «Винни-Винни-Винни-Винни-Винни!!!»
Если бы взглядом можно было убить, в следующую секунду я был бы мертв. «Ну, Шоттон, ты за это расплатишься!» — взбушевался Джон, показывая мне кулак.
«Ну тогда попробуй догнать меня, Леннон!»
Каждый из нас стоял на своем месте, как вкопанный, посреди грязного поля. Джон смотрел на меня, а я, ухмыляясь, — на него, и очень медленно на его лице появилась широченная улыбка.
Он понял, что его перехитрили, но оба мы понимали и то, что эта наша «разборка» в конце концов была не более — или не менее, чем просто игрой и шуткой. И в этот момент полного взаимопонимания, я понял, что мы с Джоном, по крайней мере, будем хорошими приятелями. (Джон, со своей стороны, убедился в том, что я заметно уступаю ему в чисто физической силе.)
Эта стычка в Типе — мое первое отчетливое воспоминание о Джоне Ленноне — ознаменовала настоящее начало нашей дружбе: в течение нескольких следующих лет нам двоим суждено было стать буквально неразлучными.
В целом я сдержал свое обещание. Я никогда больше не разглашал его второго имени и впредь называл его «Винни» в очень редких случаях, когда он вел себя со мной слишком нагло — и то вне пределов слышимости ушей наших друзей. Тогда он часто мстил мне тем же, обзывая меня «Снежным Комом», после того, как я неосмотрительно назвал ему свое самое первое прозвище. (Так меня окрестили няньки в больнице, где я родился, за мою белокурую голову, которая тогда казалась снежной.)
После того, как наши отношения стали напоминать отношения двух сиамских близнецов, Джон переименовал нас в «Шеннона и Лоттона». Уверен, вы согласитесь, что это звучало лучше, чем «Винни и Снежный Ком». Это также указывало на ряд зарождающихся черт характера Джона (хотя в то время я едва ли мог это знать).
Во-первых, он всегда — даже тогда — играл словами. А во-вторых, его перевертыш «Шоттон-Леннон» предвещал начало его стойкой привычки соединять свое имя с именами людей, с которыми он был наиболее близок. (Свидетельство тому — приписывание всех его собственных песен «Леннону-МакКартни» при БИТЛЗ или избавление в конце концов от ненавистного «Уинстона» в пользу «Джона Оно Леннона».) Я встречался с личностями столь же сильными и индивидуалистичными, как Джон, но в отличие от них, он всегда находил партнера. Его пугала уже одна мысль: остаться в одиночестве «со своей половиной».
Во всяком случае, динамичный дуэт «Шеннон-Лоттон» становился знаменитым, несмотря на достойный сожаления факт, что мы по-прежнему не учились в одной школе. (Джон, как и Айван Воэн, ходил в начальную школу в Давдэйле, а Найджел Уэлли и я — в начальную школу в переулке Мосспитс.) Хотя мы с Джоном, как уже было сказано, ходили в одну церковь, (где сладкоголосье занесло его в хор св. Петра), даже этому не было суждено продолжаться долго.
Хотите верьте, хотите — нет, но тогда Джону ничто не нравилось больше, чем поездки в церковь по воскресеньям. Его необычайно восхищала торжественная атмосфера в Св. Петре: она служила Богом данной рапирой для его неистощимого юмора и проделок. И если он не сеял смуту среди своих ребят по хору или не крал виноград, предназначенный для праздника Дня урожая, то просто заливался глупым смехом во время несения службы, что делал и я, особенно, когда он начинал импровизировать своими контрапунктами в гимнах и ритуальных обрядах.
К сожалению, наши знакомые по посещению церкви (не говоря о духовенстве) не испытывали восторгов от его распрекрасных проделок, и после бесчисленных предупреждений и Джону, и мне запретили участвовать во всем упомянутом. Насколько мне известно, мы были первыми прихожанами в истории церкви Св. Петра, которых удостоили такой чести. И тем не менее, ни мои родители, ни тетушка Мими, не были восхищены нашими «достижениями». Моим родителям, в общем-то, не было дела до Джона, они просто считали, что он оказывает дурное влияние. А тетушка Мими, которая всегда питала иллюзии о том, что ее племянник не может быть инициатором какого-то плохого поступка, в свою очередь, убеждала себя, что именно я сбиваю Джона с пути истинного. (Конечно, по нашему с Джоном мнению, и я, и он являли собой образец благотворного влияния, но этим мнением никто не интересовался.)
Однако в некоторой степени и Мими, и мои родители были правы. Джон был исключительно нахальным ребенком, демонстрировал редкостное неуважение к старшим и имел привычку говорить именно то, что думал. Более того, к девяти-десяти годам он уже отточил свою «шпагу остроумия» настолько, что мог дать нашим родителям (и кому угодно) сокрушительный отпор всякий раз, когда его пытались поставить на свое место. (Между прочим, мы всегда упоминали об опекунах Джона, как о его родителях, хотя и звали их «тетей Мими» и «дядей Джорджем».)