А так, по нашему слову от скудеющей на вкус настоящих московских калачей памяти, разве сможем мы что-то живое воскресить, если не найдет наше слово никакого пристанища в сердце «нового человека», а в спецхранах его памяти никаких сродных клеток, способных к отклику, тоже не обрящется?
Обнадеживает одно: по счастливому стечению обстоятельств (за которым невозможно не усмотреть промышления Божия) несмотря на трагические перипетии XX века чудом уцелели в семейном архиве породнившихся давным-давно семей Стечкиных-Жуковских и Микулиных живые следы этой давно ушедшей и совсем забытой теперь жизни: семейная переписка нескольких поколений, воспоминания, дневники, и другие реликвии.
Благодаря этим свидетельствам читатель не найдет в этой книге вымысла, да и к чему он, если подлинные судьбы героев, сопряженные со многими историческими коллизиями, испытаниями и невероятными стечениями обстоятельств, несомненно причудливее, драматичнее и много поучительнее любых человеческих фантазий. Вот это-то поучение и хотел бы автор высветить в узорах судеб дорогих ему людей. Тем более, что отсюда, от нас виднее — перед глазами последняя страница, где можно подсмотреть бывшие тогда сокрытыми до времени наброски ответов на решавшиеся предками жизненные задачи. Не оценок ради, — какие могут тут быть оценки — прерогатива Божия! — но ради познания путей Промысла Божия в судьбах человеческих, насколько это вообще может быть доступно немощной человеческой проницательности.
Теперь вот и сам автор пытается дорешить свою собственную жизненную задачу, действуя большей частью, как и те, кто были прежде, почти вслепую (такова высочайшая и мучительная цена свободы выбора, которой одарил нас Бог). Вот и ты, дорогой читатель, будь готов к тому, что, возможно, со временем придет кто-то, кто просмотрев и твои дневники и письма, так же возжелает извлечь из твоей жизни некое поучение. Найдет ли что извлечь и каким оно будет, — Бог весть…
…Я приходила к ней, брала в руки первую попавшую мне на глаза фотокарточку, и слово за слово мы с ней улетали мысленно из нашей замоскворецкой квартиры в какие-то волшебные дали…
Сердце в будущем живет;
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдет;
Что пройдет, то будет мило.
Бабушка никаких полновесных характеристик никому из живших в тех неоглядных временных далях, не давала — так, легкие, воздушные, лаконичные штрихи… А вышло, что я полюбила тех, чьи эскизные портреты набрасывала мне бабушка, даже возможно, сильнее и безогляднее, чем любила их она. Парадокс? Думаю, нет. И тут была неотменимая логика некоего духовного закона. Конечно, я улавливала иногда в ее рассказах о ком-то иронические ноты, замечала и легкие тени критичности (тени и только тени!), но когда, спустя годы моего взросления, моего собственного обретения веры и погружения в церковность, эти ноты и тени стали для меня нравственно и психологически тяжелеть, обретать глубину и перспективу и наполняться красками нередко очень горькой реальности, я ничуть ни в ком не разочаровалась и не перестала никого любить. Скажу больше: тут-то они и стали ко мне приближаться, как будто старинный фотограф, воспользовавшись каким-то сверхсильным zoom-ом, враз превратил размытые и выцветшие лики прошлого в пронзительно близкий крупный план.
У меня всегда глаза были на затылке, правда, об этом никто кроме меня даже и не догадывался, но неотступное влечение к сближению с кем-то и чем-то для всех давно из этого мира растаявшим, сопутствовало мне всю жизнь и по сию пору все так же и даже еще теснее сопутствует. Сейчас я даже ретивее чем прежде, встреваю в ожесточенные споры, чтобы защитить того или иного известного, а то и весьма знаменитого покойника, которого нещадно критикуют (и что любопытно, очень возможно, даже вполне справедливо критикуют) или за неправильный образ жизни, или за маловерие, или за несоответствующие понятиям нравственного богословия мысли и чувства. Так уж устроен человек, что едва только он попробует прикоснуться к краю Христовой ризы, так первым делом он стремглав бросается наводить порядок в окружающем мире, — разоблачать открывшиеся ему в этом молниеносном проблеске света уродства и несоответствия земной жизни и Истины. Но поскольку, как водится, своего бревна в глазу он еще видеть не умеет (и не мог еще успеть тому научиться), то вооружившись топором (а другие духовные инструменты ему тоже еще совсем не по плечу), он смело принимается очищать от соринок чужие глаза, в том числе и тех, кто давно уже не может от таких операций уклоняться по причине своего жительства в мире ином.
Эта исступленно-холодная и немилосердная справедливость живых неофитов к усопшей части своей нации, — всегда вызывала у меня яростный протест (хотя к себе-то неофиты при этом всегда настойчиво требуют снисхождения, а то и ласки). И я бросалась на верные головомойки в заведомо проигранных сраженьях, проигранных потому, что мне ведь важно было не опровергнуть выдвинутые против очередной хрестоматийной знаменитости обвинения, а вытащить из-под жестоких ударов его беззащитную душу.
Права ли я была, приняв роль защиты давно усопших «преступников» (больших ли малых — разве важно? Все мы перед Богом преступники)? Вопрос этот имеет самое прямое отношение к тому, о чем пойдет речь в моем «Подстрочнике». Это ведь помянник, а в помянниках, как известно нам даже из Евангелий — я говорю о родословиях Господа Иисуса Христа, — люди разные встречаются. О ком-то легче и радостнее вспоминать, молиться и другим рассказывать, а о ком-то — вроде бы все по-другому должно быть, то есть очень трудно, через силу, но… почему-то иначе не получается… Вот тайна, вот чудо Божие: как начнешь поминать «о упокоении» чью-то душу, от которой, быть может, раньше при жизни ее ты и потерпел немало, так все тягостное как-то растаивает, а остается только сострадание, а то и нежное даже какое-то чувство, с которым должны были бы мы любить и терпеть немощи и ошибки наших ближних при жизни. Ну, а уж коли с нежностью поминаешь кого, так разве останешься безучастным, когда услышишь жестокие и безлюбовные суды над жизнью давно усопшего человека?
…Почему-то видится мне в такие минуты тот белый спеленатый «младенческой» образ души Богоматери, которую бережно принимает в Свои длани Христос на иконах Успения Пресвятой Богородицы, и хочется мне также и мои немощные руки протянуть к той обвиняемой потомками с немилосердием душе, чтобы принять ее на себя как раненую и страдавшую на этой земле, как оплаканную кем-то ее любившим или, напротив, вовсе никем не оплаканную, чтобы ходатайствовать за нее перед Богом, и тоже плакать и просить… Как просишь и о собственном помиловании, и даже жарче…