Обучение наукам началось в частном пансионе сестер-француженок Верзес, располагавшемся недалеко от дома, на Полянском рынке. В одиннадцать лет Шмелев сказал «прощай» праздности вольной, его отдали в Первую гимназию, что у храма Христа Спасителя. Попасть туда оказалось делом нелегким, на шестьдесят вакантных мест было четыреста кандидатов. Приемный диктант по русскому языку он написал без ошибок, но на экзамене по арифметике сбивался и робел. Хлопотать за него принялась крестная, Елизавета Егоровна, его дальняя родственница, сама в девичестве Шмелева. Проучился он там всего три месяца, с августа по ноябрь. В 1913 году Шмелев вспоминал: «Меня подавили холод и сушь. Это самая тяжелая пора моей жизни — первые годы в гимназии. Тяжело говорить. Холодные сухие люди. Слезы. Много слез ночью и днем, много страха». Уже в детстве накопились обиды и страхи, все, что в зрелые годы обернулось страстностью, непримиримостью и даже мнительностью.
Каждое утро маленький Иван шел по Якиманке, через Большой Каменный мост к Волхонке, к розовому огромному зданию за высокими чугунными воротами. Из-за своих рефлексий он был отстающим; разбирая «Птичку Божию», не мог определить сказуемое; получал колы и двойки, и смятение его разрасталось, застило весь свет. На перемене он ютился под пожарной лестницей на большом дворе; до него доносились запахи сыра, колбасы, слоек, он в одиночестве жевал в своем укрытии пустой розанчик — пятачка на гимназический завтрак дома не выдавали.
Матушка решила перевести его в другую гимназию — под номером шесть. Она находилась неподалеку от дома, в Большом Толмачевском переулке, в усадьбе графов Соллогубов, за чугунными воротами с литым фруктовым орнаментом. Собственно, посоветовал ей это сделать четырехклассник шестой гимназии некто Сережа Волокитин. Хотя бабушка и называла его пакостником, совету его вняли. Просторные классы сменили маленькие уютные комнаты, а в учебе Шмелев выказывал успехи. Из последних учеников стал чуть ли не первым. Он попал в свою среду.
На молебны в гимназию приходил дьякон Алексий, впоследствии старец, схимник Зосимовой пустыни. Он был литературно и философски образованным человеком, о котором учитель словесности Федор Владимирович Цветаев, дядя Марины Цветаевой, преподаватель шестой гимназии и инспектор Московского учебного округа, говорил: «О, он всего Достоевского… пере-же-вал! И всего — Соловьева… и — всех „гностиков-хвостиков“… му-дрец!»[4]. За сочинения у Цветаева Шмелев получал в основном пятерки, за работу «Летний дождь в лесу» — пятерку с тремя плюсами. По русскому языку были четверки. По латыни получал тройки, но больше двойки, по немецкому — тройки. Вот фрагмент рассказа Шмелева «Как я покорил немца» (1934):
Только Отто Федорыч, немец, ставил всё тройки с минусом. Как ни переводил ему любимые его каверзы — «он, казалось, был нездоров», «он, казалось бы, не был бы нездоров», даже — «он, не казалось бы, что будто бы будет нездоров»… как ни вычитывал Шиллера и Уланда, как ни жарил все эти фатер, гефеттер, бауэр и нахбар… — ничто не помогало. Он пучил стеклянные ясные глаза, и румяное, в пятнах, лицо его, похожее на святочную маску с рыжими бровями и бачками, сияло удовольствием: «ошень ка-ашо, драй!»
Но почему же — драй?!
«Руски ушенник не мошет полушайт фир, немецкий мошет!» Я ненавидел щегольский галстук немца — зеленый с клюковками, в розовых клеточках платочек, которым он вытирал потную лысину, тыкал в стеклянные ясные глаза, когда, растроганный, декламировал нам шиллеровскую «Лид фом Глокэр» или «Уранэ, Гросмуттер, Муттер унд Кинд ин думпфер Штубэ бейзаммен зинд»… — как накануне Троицы убило молнией четверых. «Жестокий, он притворяется добряком, он тычет в глаза платочком, чуть не рыдает даже: „Унд моэн ист… Файэртаг!..“ — у, фальшивый!» Я вычитывал ему с чувством «Дер Монд ист ауфгеганген, ди гольдене Штернэ пранген» — драй и драй! — только 2-е место. <…> Я поклялся сжечь Кайзера и хрестоматию Бертэ.
Все же Шмелев закончил гимназию весной 1894 года, до медали ему не хватило полбалла.
Из детства сохранилось чувство безысходности, незащищенности перед насилием. Отца уже не было, и никто не мог помешать материнской деспотии. Матушка его… была она из матушек-командирш. То ли жестокосердие, то ли страх вдовы за будущее семьи побуждали ее пороть мальчика. Пороть, пороть, пороть. Порой его наказывали розгами по три раза в неделю. И так, что стыдно было идти в баню. В 1929 году Шмелев рассказал Буниным, как его пороли: «…веник превращался в мелкие кусочки»[5]. Евлампия Гавриловна не умела приласкать, она не была нежной матерью; бессильная в убеждении, в слове, она использовала верное, как ей казалось, средство воспитания. Возвращаясь из первой гимназии, мальчик заходил в часовню Николая Чудотворца у Большого Каменного моста — она была разрушена в 1930-е годы — и, жертвуя редкую копеечку, просил угодника, чтобы поменьше пороли; когда его, маленького, худого, втаскивали в комнату матери, он с кулачками у груди, дрожа, криком молился образу Казанской Богородицы, но за негасимой лампадой лик Ее был недвижим. В молитве — все его «не могу» и «спаси»… но мать призывала в помощь кухарку, когда он стал старше — дворника. В четвертом классе Иван, сопротивляясь, схватил хлебный нож — и порки прекратились.
Мать, сама того не желая, была для сына постоянным источником страха, именно из-за нее у подростка появился нервный тик. В письмах Шмелева к Ольге Александровне Бредиус-Субботиной, ставшей в эмигрантские годы его близким другом, он делился воспоминаниями о своем детстве:
И еще помню — Пасху. Мне было лет 12. Я был очень нервный, тик лица. Чем больше волнения — больше передергиваний. После говенья матушка всегда — раздражена, — усталость. Разговлялись ночью, после ранней обедни. Я дернул щекой — и мать дала пощечину. Я — другой — опять. Так продолжалось все разговение (падали слезы, на пасху, соленые) — наконец, я выбежал и забился в чулан, под лестницу, — и плакал.[6]
Вряд ли он научился страдать и терпеть, скорее материнское воспитание стало причиной проявившейся позже страстности в отрицании насилия и неправды.
Обиды обострили впечатлительность, книги и театр развили воображение, влюбленности сформировали нежный внутренний мир. Он начал влюблялся уже с восьми лет. То это была Саша, то Тоня… Шмелев вымаливал у брата своей избранницы ее портрет и от переживаний, в ночной рубашке, босой, выбегал в морозные сени — чтобы умереть!
В гимназии Иван увлекся театром. Это была семейная традиция: театр обожал его дед и его дядя Павел Иванович. У Шмелева рано обнаружились вокальные данные — сначала альт, перешедший затем в баритон. Интерес к музыке развился под влиянием сестры Марии, учившейся в Московской консерватории: он слушал ее упражнения на фортепьяно и посещал консерваторские концерты. В пятом классе страстно увлекся оперой и каждый субботний вечер шел к Большому театру за билетами по тридцать пять копеек, на галерку, на пятый ярус; он выстаивал в очереди с десяти вечера до десяти утра — в любую погоду! Эти тридцать пять копеек он выпрашивал у матери за «пятерку», но он и сам начал зарабатывать деньги — уже в шестом классе занялся репетиторством, и полученное за уроки вознаграждение тоже шло на билеты. Он знал весь репертуар театра Корша; чрезвычайно был увлечен игрой артистки Малого театра Е. К. Лешковской в «Старых годах» И. В. Шпажинского, в «Волках и овцах» А. Н. Островского, как вспоминал потом: «Не была красива, в жизни страшная неряха, всегда непричесанная, туфли на босу ногу, но… „Божией Милостью“ талантище!»[7]