Гоголь важно объявляет дяде: «Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех законов; теперь занимаюсь отечественными». А в действительности в лицее читался элементарный курс законоведения, которым Гоголь не интересовался.
Но как ни осторожно должны мы относиться к утверждениям Гоголя, его исконная, несокрушимая вера в свое призвание несомненна. До отъезда в Петербург она еще беспредметна, слепа, иррациональна. Поприще будущего служения простирается от кабинета министра юстиции до кухни повара. Но Гоголь верит в себя; эта вера больше, чем романтическое честолюбие и мечтательный идеализм юности; она по природе своей мистична. Стоя на пороге новой жизни, представляя себе «веселую комнатку, окнами на Неву», нежинский лицеист пишет матери слова, звучащие громче и торжественнее всего им доселе писанного: «Испытую свои силы для поднятия труда важного, благородного на пользу отечества, для счастия граждан, для блага жизни себе подобных, и, дотоле нерешительный, неуверенный в себе, я вспыхиваю огнем гордого самосознания…Через год вступлю я в службу государственную».
В 1829 году двадцатилетний Гоголь попадает в Петербург. Столица встречает его неприветливо. Он поселяется на четвертом этаже большого мрачного дома. Петербург «показался ему вовсе не таким, как он думал». Дороговизна жизни приводит его в уныние; он живет «как в пустыне». По приезде не сразу пишет матери и объясняет свое молчание тем, что «на него напала хандра или другое подобное» и что он «уже около недели сидит поджавши руки и ничего не делая». Неудачи с поисками службы заставляют Гоголя вспомнить о поэме «Ганц Кюхельгартен», написанной еще в 1827 году в Нежине. Он издает ее на последние деньги под псевдонимом Алова. После жестокой расправы «Московского телеграфа» и «Северной пчелы» Гоголь «бросился с своим верным слугой Якимом по книжным лавкам, отобрал у книгопродавцев экземпляры, нанял номер в гостинице и сжег все до единого» (Н. Кулиш. Записки о жизни Н. В. Гоголя. СПб., 1856 г.).
И тут первой мыслью оскорбленного автора было: бежать. Воспользовавшись деньгами, присланными матерью для уплаты процентов в опекунский совет, Гоголь садится на корабль и уезжает в Любек. В связи с этой авантюрой мы располагаем двумя психологическими документами исключительного значения: письмами Гоголя к матери от 22 мая и 24 июля 1829 года.
Ему нужно было получить согласие матери на путешествие и убедить ее в разумности своего странного поступка.
Письмо от 22 мая, писанное еще до катастрофы с «Ганцом Кюхельгартеном», подготовляет почву. Гоголь говорит, что ему представляется случай поехать за границу.
«Но вообразите мое несчастие: нужно же этому случиться! Великодушный друг мой, доставлявший мне все это, скоропостижно умер…Я имел одно существо, к которому истинно привязался было навсегда, и Небу угодно было лишить меня его».
Биографам Гоголя нетрудно было выяснить, что история с «великодушным другом» была выдумана. Через два месяца выдумка разрастается: фабула о несчастной дружбе превращается в повесть о несчастной любви.
«Я видел ее…нет, не назову ее…она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал ее ангелом, но это выражение — некстати для нее…Это божество, но облеченное слегка в человеческие страсти…Адская тоска, с возможными муками, кипела в душе моей…Нет, это не любовь была…Я, по крайней мере, не слыхал подобной любви…Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь».
В действительности никакой любви не было. Перед нами — упражнение в романтическом лирическом стиле, напоминающее статью «Женщина», написанную Гоголем два года позднее.
В этих письмах к матери слепая вера Гоголя в себя впервые прозревает: из смутного мистического ощущения она становится осознанным религиозным чувством. Душевному движению найдена мотивация: Гоголя ведет Божественный промысл; Бог внушает ему страсти, диктует решения, наказывает за непослушание. В письмах 1829 года писатель говорит уже тем торжественным и мистическим тоном, который так поразил современников в 1847 году, когда вышли «Выбранные места из переписки с друзьями».
«Бог указал мне путь в землю чужую, чтобы там воспитал свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности…и я осмелился откинуть Божественные промыслы и пресмыкаться в столице здешней между сими служащими».
Здесь — возникновение веры Гоголя в особое, преимущественное попечение о нем Промысла Божия.
Но почему же все-таки ему нужно уехать в чужие края? Бедная Марья Ивановна, читая, что Бог наказывает ее сына за то, что он против своей воли и воли Провидения отправился в Петербург и решился служить там «в угодность ей больше», должна была прийти в смятение; едва ли оно уменьшилось, когда она прочла, что цель заграничного путешествия ее сына «воспитывать страсти в тишине» и одновременно «в шуме вечного труда». Чувствуется, что Гоголь писал это письмо в нервической спешке и в увлечении страсти. Через несколько лет он всю эту сложную систему мотивации забывает, и в «Авторской исповеди» объясняет юношескую авантюру совершенно по-другому.
«Не прошло пяти месяцев по прибытии моем в Петербург, как я сел уже на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному. Проект и цель моего путешествия были очень неясны. Я знал только, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорее чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее».
Оглядываясь через восемнадцать лет на свое прошлое, Гоголь допускает анахронизм: он представляет поездку в Любек в свете своего мировоззрения сороковых годов. Мотив аскетического подвига (чтобы полюбить родину, нужно покинуть ее) — происхождения более позднего. В двадцатых годах Гоголь мечтал о культивировании страстей, а не об аскезе.
* * *
Приехав в Любек, он как будто отрезвляется: с удивлением видит себя в чужом городе, среди чужих людей, языка которых не понимает. И впервые задумывается над самим собой, над загадкой собственной натуры.
«Часто я думаю о себе, — пишет он матери из Любека, — зачем Бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем Он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения?»