В общем и целом, после сопоставления различных высказываний о ландшафтной детерминации менталитета создается стойкое впечатление: толкования такой детерминации весьма и весьма произвольны. Нет в них ничего научного, то есть строго верифицируемого, непосредственно проверяемого на опыте.
Так, одна сплошная поэзия.
Вроде той, о которой писал А. Генис: «Для Бродского зима моральна»[8]. Ведь лютый мороз и белое безмолвие суть смерть, а перед лицом небытия никакое лицемерие невозможно.
Красиво, конечно, сказано. Поэтически. Но непосредственный опыт, увы, подсказывает, что лицемеры бывают даже в Сибири, на самом полюсе холода. Зато величайший моральный авторитет М. К. Ганди проживал то в жарком, то в теплом климате — в Индии и в Южной Африке.
Стало быть, нельзя утверждать однозначно, будто всякое лето — калифорнийское ли, сочинское ли — климатически аморально. Всякий, кто знает жизнь не понаслышке, засвидетельствует, что дрова крадут в особенно суровые зимы.
В общем, складывается такое впечатление, что говорить о влиянии климата и ландшафта на душу туземных обитателей — это увлекательное и необременительное занятие для праздных умов, обладающих продуктивной способностью воображения и развитой уверенностью в себе.
Вот только надо не забывать, что рассуждать следует исключительно о краях отдаленных, желательно — вообще неведомых читателю. Тогда суждения о связи климата и философии обретают особую убедительность и весомость. Куда скромнее бывает успех, когда автор толкует о влиянии местного климата на местное же население: тут его читателям все известно досконально, поскольку и климат, и население непрерывно даны в непосредственном наблюдении. Так что всякие досужие домыслы немедля будут разоблачены и высмеяны.
К примеру, специально для российского читателя, видавшего и русские виды, и русское население, приведем рассуждения немца Освальда Шпенглера о географических причинах возникновения специфического русского ума и характера:
«Русская жизнь имеет иной смысл. Бесконечная равнина создала более мягкую душу народа (Volkstum), покорную и меланхоличную, и душа эта внутренне тоже растекается по плоской широте, лишенная подлинно личностной воли, склонная подчиняться. Это — предпосылка большой политики от Чингисхана до Ленина. Русские, кроме того, полукочевники — еще и по сей день. Даже советскому режиму не удалось воспрепятствовать постоянным переходам фабричных рабочих с одной фабрики на другую — блужданиям без особой нужды, просто из тяги к странствиям. (Ср. многие рассказы Лескова и, прежде всего, Горького). Поэтому опытные специалисты в России так редки. И для крестьян родина — это не деревня, не место их рождения, а широкая русская равнина. Даже “мир”, как называется аграрный коммунизм, который вовсе не представляет собой чего‑то древнего, а проистекает из техники управления, созданной царскими правительствами для сбора налогов, не смог привязать к себе душу крестьянина — так, как германские крестьяне привязаны к своему клочку земли и родному дому. Они устремлялись многими тысячами во вновь открытые области южнорусских степей, Кавказа и Туркестана, чтобы удовлетворить свою страсть к поиску границ бесконечного. Этой черте соответствует непрерывное расширение империи до естественных границ — морей и высоких гор. В XVI веке была занята и заселена Сибирь до озера Байкал, в XVII веке — до Тихого океана»[9].
Что немцу убедительно, то русскому — парадоксально.
Оно, конечно, логично: на бесконечной равнине всегда можно избежать конфликта, и места всем хватит, чтобы ужиться, и уйти от столкновения есть куда, чтобы сидеть там и проявлять толерантность. Другое дело — в тесной долине между горными хребтами. Здесь никуда не уйдешь ни от врагов, ни от соседей. Уйти от конфликта нельзя, приходится стоять на своем со всей принципиальностью.
Но вот ведь какая проблема… Кто же покорил русских, покорных от житья на равнинах? По мнению О. Шпенглера, это сделал Чингисхан. А что, разве он, Чингисхан, был горцем? Нет, он был степняком. Проблема усугубляется тем, что Чингисхан десять лет не дожил до установления так называемого монголотатарского ига на Руси. Впрочем, глобально мысливший О. Шпенглер мог и не знать всех этих деталей и тонкостей, ведомых всем детям, сдающим ЕГЭ[10]. И вообще: как только дело доходит до тонкостей и деталей, изящные схемы теоретиков начинают шататься и трещать. Ведь географический детерминизм О. Шпенглера обрекает жителей горной Австрии на лидерство в немецкой истории: суровым тирольским горцам раз плюнуть покорить равнинную Пруссию с ее мягкотелыми обитателями. Но история сложилась как‑то не по Шпенглеру…
Нет, право, куда ни посмотри, сплошь и рядом не соответствует теория О. Шпенглера историческим фактам. А ведь именно он написал более всего о влиянии географических факторов на характер и склад ума человека!
Если сливки плохи, то что же молоко?
Короче говоря, вроде бы есть все основания поставить жирный крест на попытках выводить философский менталитет из ландшафта.
И мы поставили бы этот крест, если бы…
Если бы сам Карл Ясперс не заявил, что созерцание родных ландшафтов сформировало его как мыслителя:
«Ничего, кроме неба, горизонта и того места, где я стою. Небо открывается во все стороны»[11].
Вот вам, пожалуйста, и весь экзистенциализм — самостояние на фоне Всеохватывающего Бытия, иначе называемого Небом, которое становится ближе в определенных местах планеты.
Так что X. Занер, как и подобает верному ассистенту, всего лишь пересказывает своего наставника и патрона.
И вот еще что надо принять во внимание: вовсе не один только Карл Ясперс, но и другие весьма почтенные философы прямо заявляли, что природа родных мест повлияла на их стиль мышления. Сошлемся хотя бы на П. А. Флоренского:
«Мои позднейшие религиозно — философские убеждения вышли не из философских книг, которых я, за редкими исключениями, читал всегда мало и притом весьма неохотно, а из детских наблюдений и, может быть, более всего — из характера привычного мне пейзажа. Эти напластования горных пород и отдельности, эти слои почвы, постепенно меняющиеся, пронизанные корнями, этот слой дерновины, их покрывающий, кусты и деревья над ними — я узнал оних не из геологических атласов, а из разрезов и обнажений в природе, к которым привык, как к родным. <…> Я привык видеть корни вещей. Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его — стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали»[12].