Так как, по обстоятельствам, времени, активность его могла сводиться и действительно сводилась исключительно к революционной деятельности, то весьма естественно, что в ней и воплотилась вся его индивидуальность. Революция и его активное «я» совпадали. Все, что было вне революции, было вне его «я» потому не интересовало его, не существовало для него.
Рабочие его интересовали, как необходимые объекты его активности, его революционной деятельности; товарищи его интересовали, как средства, при содействии которых он проявлял свою революционную активность; он любил рабочих, любил своих товарищей по организации, потому что он любил в них самого себя.
Лев Бронштейн был сыном богатого еврейского землевладельца. Отец его, конечно, не мог не видеть, что сын обладает выдающимися способностями и, как отец, не мог не желать, чтобы сын пошёл далеко, и, конечно, не пожалел бы для этого средств, но Лева чуждался своих родителей, хотя учился, кажется, на их средства; они же, если не ошибаюсь, платили за его содержание в семье, где он жил (родители жили в своём имении, вне города); во всяком случае он жил так, что не видно было, чтобы он, когда-нибудь нуждался. Родители были для него такими же чужими, как миллионы других «буржуа» и не-революционеров. Но это не значило, что нельзя было пользоваться их средствами. «Для дела» все источники хороши, родители так же хороши, как всякие другие «буржуа». Впоследствии, когда он был совсем самостоятельным, его дочери (от первой жены, Соколовской) большей частью годами жили у его родителей, на счёт которых они содержались, или у друзей. Это освобождало его от стеснительных семейных уз и позволяло ему свободно разъезжать и заниматься «делом».
Родителей очень огорчало это его отчуждение и то, что он не позволял им обставлять его жизнь такими удобствами, как им хотелось бы. Встречаясь с Бронштейном очень часто, я всего несколько раз имел случай видеть его отца, приезжавшего из имения посмотреть, как живет его блудный сын. Я не помню, имел ли я случай видеть его мать. Я знал, что у него есть брат или братья и сестры, но только одну из них, младшую, Ольгу Давидовну, я видел несколько раз. Бронштейн указывал мне на неё, как на подающую надежды[3]. Об остальных братьях и сёстрах, как и о родителях, он не любил говорить. Ему прямо непонятно было, как это революционер, хотя бы в отдалённейшей степени, мог интересоваться или считаться с интересами родителей, родственников и друзей. В проявлении самой малейшей слабости в этом отношении, он уже видел измену революции.
Александра Соколовская, как-то получила сообщение из Петербурга об аресте подруги её, с которой она состояла в интимной дружбе. В течение некоторого времени Соколовская была явно удручена этим обстоятельством. Бронштейн в беседе со мной неоднократно выражал крайнее удивление по поводу такой непонятной сентиментальности. Он мне прямо сказал, что, при всём расположении ко мне, он не испытывал бы никакого чувства огорчения, если бы я был арестован; а в это время он, действительно, был очень дружен со мной. Друзей он, несомненно, любил и искренно любил, но любовь эта была такого рода, как любовь крестьянина к своей лошади, которая содействует утверждению его крестьянской индивидуальности. Он будет искренно ласкать, холить её, с радостью подвергать себя лишениям и опасности ради неё, он может даже проникнуться любовью к самой индивидуальности данной лошади, но как только она станет неспособной к труду, он, не колеблясь, без зазрения совести, пошлёт её на живодёрню.
Такого же характера была и любовь Бронштейна к друзьям; он умел быть нежным, обнимал, целовал и прямо засыпал ласками. И это было не только по отношению к лицам другого пола, где можно было бы заподозрить естественное привхождение другого, помимо дружбы, чувства, но также и по отношению к лицам одного пола. Но, когда друг оказывался бесполезным, нежное чувство моментально отпадало; он, не задумываясь, отсылал вчерашнего друга на живодёрню, проявляя иногда жестокость, которая тем более поражала, что казалась совершенно не мотивированной и ничем не вызванной.
Накануне 1897 года у Франца была вечеринка. Участвовали, понятно, все завсегдатаи «салона», в том числе и Лева Бронштейн. Незадолго перед этой вечеринкой он, в беседе с А. Соколовской, заявил, что стал марксистом. От радости Соколовская забыла даже удивиться, как это с ним произошёл такой неожиданный переворот. Она, до сих пор, как марксистка, пребывавшая в «салоне» Франца в полном одиночестве вдруг приобрела такого талантливого единомышленника. Она готова была простить ему все прежние прегрешения и обиды, и на описанной вечеринке, имевшей место вскоре после этого, была особенно нежна к своему новому союзнику.
Когда стали произносить тосты на политические темы она с особым нетерпением ждала, что скажет он.
И, о, ужас! Как только он открыл рот, не только А. Соколовская, но и все присутствовавшие прямо остолбенели. Это была не речь, а самая грубая, площадная ругань против марксизма, с трескучими проклятиями и прочими атрибутами дешёвого, но забористого ораторского искусства. Из всей обстановки и характера речи ясно было, что единственною целью этого выступления было оплевать и возможно больней уязвить А. Соколовскую, единственная вина которой состояла в том, что она была марксисткой.
Все присутствовавшие были крайне смущены. А. Соколовская, страшно растерявшаяся и бледная, немедленно покинула весёлое собрание. «Никогда, никогда не протяну руки этому мальчишке», — вся кипя от негодования, говорила она сопровождавшей её и ушедшей вместе с ней с вечеринки приятельнице.
Б., тогда близкий друг А. Соколовской и Бронштейна, услышав впоследствии об этой предательской выходке, в негодовании воскликнула: «Из него выйдет или великий герой или великий негодяй; в ту или другую сторону, но непременно великий».
Её предсказание было поистине пророческим. Б. рассказывала потом, что не раз после этого события, Бронштейн в мыслях представлялся ей в виде разбойника, вроде Стеньки Разина.
А. Соколовская некоторое время после этого не могла равнодушно не только смотреть на Бронштейна, но даже слышать его имени.
Само собою разумеется, что указанные черты характера Бронштейна не могли ускользать и не ускользали от внимания его друзей, очень и очень часто испытывавших их действие на собственных спинах, но, в виду его явного превосходства над всеми и яркой одарённости, причиняемые неприятности скоро забывались, а маленькие моральные недочёты легко прощались, и дружественные отношения сохранялись ненарушенными. То же самое было и с только что описанной выходкой на новогодней вечеринке. Она скоро была забыта всеми членами «салона» Франца, и Соколовской в том числе; настолько забыта, что между нею и Бронштейном скоро возникли самые нежные чувства.