Безнадежное отчаяние, в котором было и свое величие, слышится в этом крике, вобравшем в себя всю скорбь мира.
* * *
«Необыкновенная ревностность в труде отдаляла Микеланджело от людей, почти от всякого общения с ними», – пишет Кондиви.
Он был одинок. За ненависть ему платили ненавистью, но за любовь не платили любовью. Ему дивились и боялись его. К концу жизни Микеланджело вызывал у своих современников чувство, близкое к благоговению. Он возвышался над всем своим веком. Бури улеглись. Он смотрит на людей сверху, а они на него снизу. Но он по-прежнему один. Никогда не знал он простой радости, которая дана каждому смертному, – никогда не отдыхал, согретый лаской близкого человека. Ни одна женщина по-настоящему его не любила. Лишь краткий миг в этом пустынном небе просияла холодной и чистой звездой дружеская привязанность Виттории Колонны. А вокруг мрак, прорезаемый огненными метеорами его мыслей: желаниями и безумными мечтами. Никогда Бетховен не знал такого мрака, ибо мрак этот был в самой душе Микеланджело. В печали Бетховена повинен окружавший его мир, от природы он был веселым – он тянулся к радости. А Микеланджело носил в себе ту гнетущую печаль, которая отпугивает людей и которой все поневоле сторонятся. Вокруг него неизменно создавалась пустота'.
Но это было не самое страшное. Не самое страшное остаться одному. Страшно другое: остаться наедине с собой и быть с собой в разладе, не уметь подчинять себя своей воле, мучиться сомнениями, стараться побороть свою природу и только убивать себя. Гению Микеланджело дана была в спутницы душа, которая постоянно его предавала. Существует мнение, что Микеланджело преследовал злой рок, не позволявший ему завершить ни один из его великих замыслов. Этот злой рок – сам Микеланджело. Ключ к пониманию всех его несчастий, всей трагедии его жизни, – чего никогда не замечали или не осмеливались замечать, – это недостаток воли и слабость характера.
Он был нерешителен в искусстве, нерешителен в политике, нерешителен во всех своих поступках и во всех своих мыслях. Когда требовалось из двух работ, двух замыслов, двух проектов сделать выбор, он всегда колебался. Тому доказательство история памятника Юлию II, фасада церкви Сан-Лоренцо и гробниц Медичи. Он никак не может начать работать, а начав, ничего не доводит до конца. Он и хочет и не хочет. Стоит ему, наконец, решиться, как сразу же начинаются сомнения. В глубокой старости Микеланджело вообще уже ничего не завершал: все ему приедалось. Говорят, Микеланджело вынужден был выполнять прихоти пап и герцогов, и в этом усматривают причину того, что он вечно переходил от одного замысла к другому. Но забывают при этом, что никакой папа не мог бы понудить его, если бы встретил со стороны художника твердый отказ. Однако Микеланджело не решался отказывать.
Он был слаб. Слабость эта порождалась и положительными качествами Микеланджело и робостью его. Он был слаб потому, что его мучила совесть художника: он терзался сомнениями, которые более решительная натура просто бы отмела. По излишней своей добросовестности он считал себя обязанным делать самые несложные работы, с которыми любой подрядчик справился бы лучше его.[25] Ни выполнить своих обязательств, ни пренебречь ими он не умел.[26]
Он был слаб, потому что всего остерегался и страшился. Тот самый человек, которого Юлий II называл «грозным» («terribile»), по свидетельству Вазари, «осторожен», чересчур даже осторожен; тот, «кто наводил страх на всех, даже на пап»,[27] сам всех боялся. Он проявлял слабость в общении с великими мира сего. А между тем никто так не презирал эту слабость в других, как он сам. Микеланджело называл таких людей «вьючными ослами при королях и герцогах».[28] Он не хотел служить папам, но оставался при них и выполнял их желания.[29] Он терпеливо сносил оскорбительные письма от своих покровителей и отвечал униженно.[30] Порой Микеланджело бунтовал, гордо возвышал свой голос, но всегда сдавался. Так ему и не удалось до самой смерти вырваться из-под гнета, не хватило сил для борьбы. Климент VII, который, вопреки установившемуся мнению, все же лучше других пап относился к Микеланджело, знал его слабохарактерность и жалел его.[31]
Полюбив, Микеланджело терял всякое достоинство. Он мог унижаться перед негодяем вроде Фебо ди Поджо,[32] называл «могучим гением» обаятельного, но посредственного художника Томмазо деи Кавальера.[33]
Но тут хоть чувство придает что-то трогательное его слабости. Когда же слабость порождается страхом, она становится прискорбной, чтобы не сказать постыдной. На Микеланджело находили порой приступы панического ужаса. Тогда, гонимый страхом, он бежит из одного конца Италии в другой. Так, он бежит из Флоренции в 1494 г., напуганный рассказом о страшном видении. Вторично он бежит из осажденной Флоренции в 1529 г. – из осажденной Флоренции, которую ему поручено укреплять. Он бежит в Венецию. Еще немного, и он бежал бы во Францию. Опомнившись, он стыдится своего поступка, возвращается в осажденный город и остается на посту до конца осады, искупая тем свою вину. Но когда Флоренция пала и начинаются расправы, как он боится, как трепещет! Он позорно заискивает перед папским проконсулом Валори, только что пославшим на плаху его друга, благородного Баттиста делла Палла, доходит до того, что отрекается от своих друзей, флорентийских изгнанников.[34]
Его гнетет страх. Он смертельно стыдится своего страха. Презирает себя. Заболевает от отвращения к себе. Он хочет умереть, и окружающие боялись, что он умрет.[35]
Но умереть он не может. В нем живет неистребимая жизненная сила, которая наперекор всему каждодневно возрождается, а с нею возрождаются все новые и новые муки. Если бы он мог по крайней мере вырваться из этого заколдованного круга, перестать действовать. Но он знал, что просто жить и не действовать ему не дано. И он действует. Так надо. Действует? Нет, за него действуют бешеные и противоречивые страсти, которые подхватывают его и кружат в ледяном своем вихре, подобно Дантовым грешникам.
Как он, должно быть, страдал!
Горе мне! Горе! Во всей своей прошлой жизни я не нахожу дня, который бы принадлежал мне!
Ohime, ohime, pur reiterando
Vol mio passato tempo e non ritruovo
In tucto un giorno che sie stato mio![36]
Он с отчаянием взывает к богу:
…О боже, боже, боже!
Кто поможет мне, если не я сам?
…О Dio, о Dio, о Dio!
Chi piu di гае potessi, che poss' io?[37]
Если он жаждал смерти, то потому лишь, что видел в ней избавление от гнетущего рабства. С какой завистью говорит он о тех, кто уже умер!