Да, никогда я еще так не жил. Один в целом доме. В каталонской деревне, среди холмов и агав. Флорен с мопсами где-то внизу. Иногда только слышу их сап у меня под дверью.
Один из них черный, другой цвета сиамского кота, и, говорят, они педерасты. Но Бог с ними, они мне не мешают…
А внизу, если спуститься по Кая дель Поза, у дороги, в очень странном доме — как выяснилось, в прошлом это была оливкодавильня (слово я сам придумал) — живут две прекрасные дамы, заботам которых я и обязан тем, что живу среди холмов и агав.
С одной из этих дам семь лет назад мы вышли вместе из киевского ОВИРа, и на ней тогда лица не было. «Ну почему он на меня кричит? Что я ему сделала?» Она ничего ему не сделала, она просто хотела уехать к своему мужу во Францию. И уехала — в конце концов. И живет теперь в Париже, работает в больнице, она врач.
А другая — в свое время она окончила философское отделение Московского университета — приезжала на своем белом «триумфе» со своей подругой Николь из Парижа в Киев, и я водил их по старым киевским улицам, и садам, и паркам. Сейчас она по-прежнему живет в Париже и, когда ей хочется, пишет романы. Она писательница, хотя, как всякий нормальный человек, не любит, когда ее так называют. А может, и любит, Бог ее знает. Между прочим, кроме всего остального нас сближает и то, что оба мы не считаем себя профессионалами, пишем тогда, когда нам хочется…
И вот в компании этих двух дам, или скорее приятельниц, подруг, кормилиц, ангелов-хранителей, но будем их называть все-таки дамами, так красивее, я и живу.
В этой компании (одна — курчавая брюнетка и курносая, другая — длинноволосая шатенка и тоже вроде курносая, но не совсем, и у обеих очень живые, но по-разному, глаза) и еще четырех человек — годовалого сына первой, девятилетнего сына другой и четырнадцатилетнего третьей, мадам Алэн, помогающей в хозяйстве, мы сидим за обеденным столом и…
— Могли ли бы мы, Вика, с тобой подумать?..
Познакомились мы с Жанной (курчавой брюнеткой) пятнадцать лет тому назад в самолете Прага-Братислава. Она услышала русскую речь и бросилась ко мне. Жила и работала в Братиславе, муж — словак. А мама ее в Киеве, как выяснилось, живет в двух шагах от меня. Вот так и завязалось знакомство, перешедшее потом в дружбу. Встречались мы не так уж часто, но всегда радовались друг другу — и в Киеве, и в Москве, потом — в Париже (теперь у нее муж — француз), а сейчас, пока я еще не надоел своим хозяйкам, и здесь, в Каталонии, на берегу Средиземного моря.
— Могли ли бы мы только с тобой подумать?
Мама родила ее и угодила в лагерь, а она — в детдом для детей врагов народа. И пробыла там с шести до четырнадцати лет. Маленькая, чернявая, не всеми любимая, так как единственная, кажется, среди всех была еврейкой. «И чем же вы там занимались, в своем детдоме для детей врагов народа?» — спрашиваю я. «Да все больше думали о еде. Где бы что-нибудь да стибрить. Ходили на базар, воровали там что могли… Потом маму выпустили, и она познакомилась со своей дочкой, уже почти взрослой…»
Мы сидим за столом на кухне — нас семеро, и у одного из семерых прорезались сразу три зуба, и он почему-то этому не радуется — и едим заказанную мной картошку, поджаренную так, как жарила мне когда-то мама, большими круглыми ломтями, сначала одну сторону, потом другую, сидим, хозяйки мои попивают белое вино, я — воду со льдом и…
— А могли ли мы, девочки, подумать? Очевидно, не могли. А вот произошло…
И я лежу на пляже и думаю. Переворачиваюсь с боку на бок, вернее, с живота на спину и думаю… О чем? Да все о том же…
Потом бросаюсь, нет, захожу в море — оно здесь мелкое, метров за двадцать только начинается глубина — и плыву себе. Точно так же, как когда-то в Ялте, в Коктебеле. Только там слева был Хамелеон, Хобатепэ, а справа — волошинский профиль Карадага, а здесь все ровное и слева — Камарруга, а справа — Таррагона (ах, какие роскошные «р» — Тар-р-р-рагона, Камар-р-р-руга, а есть еще Тор-р-редембар-р-р-ра, она видна со своей веретенообразной колокольней — отсюда, вероятно, и гаудиевская Саграда Фамилиа, — когда плывешь обратно к берегу). Море теплое, дно и берег песчаные, и, когда я после заплыва возвращаюсь обратно, ориентир у меня — агава со своим сосноподобным торчком. А вокруг нее, в песке, растут песчаные лилии — в песке лилии! — очень нежные, очень изящные и очень пахучие…
Я плыву себе по направлению к агаве, а на пляже резвятся трое мальчиков. У одного — папа француз, а мама русская, у другого — и папа, и мама французы, а третий — чистокровный испанец, тьфу! — каталонец, и зовут его, как и меня, Виктор, он очень толстый, веселый и почему-то всегда, когда встречается, целует меня в щеку. А может, в этом краю это так положено — целоваться при встрече, совсем как на Внуковском аэродроме Брежнев и Герек, Подгорный и Кадар… А другого из этих пацанов зовут Иван, но по-русски он знает только с полдесятка слов, и среди них одно, которое он очень хорошо выговаривает — подлец! Откуда он знает это слово? — я никогда не слышал, чтоб мама его так называла. Если уж очень хочет выругать его, то делает это по-французски.
Тоже сложность. Папа француз, мама русская, и очень русская, а пацану уже девять лет, и по-русски ни бум-бум…
Как же быть, думаю я, растет наполовину русский мальчик, и мама очень хочет, чтобы он был больше русским, чем французом, но сама-то она русская-прерусская, а пишет свои романы по-французски…
Вот о чем я думаю, лежа на пляже, где слева — Камарруга, а справа — Таррагона… И еще я думаю о том, что завтра мы с Нелей (матерью Ивана) поедем в эту самую Таррагону на корриду (в Тар-р-рагону на кор-р-риду) и увижу я наконец живых тореадоров, и мулету, и веронику, и черного бычка, которого ждет смерть…
И вот тут-то настало наконец время вернуться в просторный кабинет доктора исторических наук Валентина Евгеньевича (или Евгения Валентиновича) Маланчука, второго секретаря ЦК Коммунистической партии Украины.
В свое время, при Шелесте, в этом самом кабинете, очень большом, с чисто вымытыми окнами, двумя столами (одним — рабочим, с немыслимым количеством остро отточенных карандашей в стаканчике (можно подумать, что секретарь ЦК за своим рабочим столом в основном занимается писанием романов или мемуаров), другим — длинным, у окна, для совещания) и мягкими, располагающими к беседе креслами, сидел другой доктор, только не исторических, а химических наук, кажется даже академик, Федор Данилович Овчаренко. Обходительнейший и интеллигентнейший, умеющий вести дружественную, непринужденную и в то же время не лишенную поучительности беседу, а когда надо, выступать с трибуны и в приятно-интеллигентных выражениях разъяснять писателям их очередные задачи, он после скольких-то там лет работы не удержался на своем посту и вместе с Шелестом — первым секретарем — вынужден был расстаться с громадным зданием на Банковой улице, с длинными, тихими, устланными коврами коридорами и вежливыми часовыми у входов.