— Не подозревал, что ты такое можешь. Мне говорили, но чтобы так… не представлял! Зарывать талант — великий грех. Учиться тебе надо, Иосиф. И я тобой займусь.
При первой же возможности Чижов свозил юношу в Москву.
Иосифу потом казалось, что не было той поездки наяву, что приснился долгий сон — из тех, что запоминаются на всю жизнь.
…Сказочный терем — весь из красного кирпича да белого камня, истинно московский. Три входа — посередке широкий, по бокам узкие. Будто коренник и пристяжные. Войдешь в любой из трех — и одни картины сменяются другими, а всего их, волшебных, не счесть…
Бровастенькая кружевница прервала работу — замерли умелые пальцы — и глядит на Иосифа, едва приметно усмехаясь…
А Пушкин смотрит мимо, вдаль куда-то, свое что-то видит, ему одному доступное. Курчавый и чуть скуластый. Правнук эфиопа и величайший из русских. Никогда прежде не думалось, что у него такие светлые, голубоватые глаза…
Непринужденно гарцует на лоснящемся вороном скакуне всадница, и маленькая девчурка с темными локонами и в белых панталончиках выбежала из дома полюбоваться…
Но вот — другие кони, без лоска. Другая женщина, другие краски. Крестьянка, высокая и сильная, ведет двух лошадок, волокущих за собою борону, да поглядывает на своего играющего неподалеку младенца…
А здесь поляна свежая, белеют стволы берез, и все это щедро залито солнцем. Сумеет ли когда-нибудь Иосиф вот так же поймать и удержать навсегда солнечный свет?
«Да! Да!» — бодро уверяют грачи на других березках — голых, зимних. «Да, да!» — утешительно звенит старинная медь под светлокаменным шатром колокольни. И тает, темнея, снег, ибо грядет весна…
На другой картине не та ли колокольня? Но летом и с другой стороны. А может, не та вовсе, лишь похожая? Тропинки в мураве, светлоголовые дети, и снова много солнца, и будто слышно, как пчелы жужжат… Не подольский ли дворик? Нет, московский. Того, кто написал эту картину, Иосифу суждено вскоре увидеть…
Чижов позаботился — и они увиделись: старый русский художник Поленов и молодой литовец Варейкис.
Пока старик, рассеянно поглаживая ладонью короткие седые волосы и небольшую под нависшими усами бородку, рассматривал принесенные на его суд рисунки, Иосиф не шевелился и дышал вполсилы. Наконец услышал:
— Ну что ж, дар божий несомненный.
— Вот и я говорю, Василий Дмитриевич, — подхватил Чижов, бывавший здесь, в мастерской Поленова, не раз и потому державшийся непринужденно. — И я говорю, что грешно зарывать свой талант.
— Грешно, грешно, — согласился тот, светлые глаза его глянули с озорным вызовом. — Талант надобно пестовать. Не баловать, а пестовать. В труде и ученье, в труде и ученье. Что, по сути дела, одно и то же. Ибо и труд и ученье равно требуют прилежания.
— За прилежанием дело не станет! — убежденно заверил Чижов. — Я этого парня давно знаю. Могу поручиться.
Иосиф по-прежнему молчал, не зная, что тут надо говорить и надо ли вообще. Здесь, в мастерской знаменитого живописца, не заводской цех, не сосновая роща и не футбольное поле. Здесь он мог лишь молчать, глядеть и благоговеть.
Как много эскизов вокруг — небольших, иные не завершены. На раскрытом этюднике — подмосковный пейзаж, лес да нива. На мольберте — загрунтованный холст, черным намечены очертания фигуры человеческой.
Поленов, судя по всему, понял состояние неразговорчивого гостя, улыбнулся ободряюще. Затем Чижов заговорил о цикле картин «Из жизни Христа».
— Я, видите ли… — Поленов отвечал неторопливо. — Я замысливал этот цикл как философско-этический. И…
— Полагаете, — Чижов недоверчиво покачал головой, — евангелие может дать вам ответ на нынешние философские и этические вопросы?
«Зачем он ого прервал?» — подумал Иосиф.
— Николай Георгиевич, — мягко, но убежденно ответил художник, — каждый ищет ответы там, где предполагает их найти. У каждого художника должен быть свой итоговый труд. У каждого! Да, увы, не каждый успевает. Мне еще столько хочется успеть… Это вот ему, молодому, торопиться некуда. А мне медлить непозволительно. Покуда не иссякла в пальцах сила. Успеть бы, только бы успеть! Ведь приходится и отказывать себе кое в чем.
И Поленов рассказал, что преподавательскую деятельность в Московском училище живописи, где он вел классы пейзажа и натюрморта, пришлось оставить. Чтобы успеть!
Но жить вовсе без молодежи, без учеников старый художник не мог. Остатки сил и времени он отдавал кружковцам, в число которых принял и Варейкиса, — теперь по воскресным дням тот приходит в подвальное помещение на Малой Дмитровке, где разместился основанный художником изокружок фабричной молодежи. Старый мастер живописи станет учить Иосифа основам техники письма, умению передавать перспективу, спокойно и обстоятельно разберет каждую оплошность и тут же сам покажет, как следовало бы сделать. И все будет повторять, настойчиво, неустанно, что надобно учиться у натуры, она… не подведет.
Иосифу правилось, что Поленов словно бы забывал, что перед ним рабочий парень, инородец. Никакой снисходительности, никакого столь унижающего заигрывания и подыгрывания. Василия Дмитриевича прежде всего интересовал сам человек, свойства его души и мера его таланта, а до положения и происхождения ему просто никакого дела не было, ото очень чувствовалось. И было чрезвычайно ценно, ибо в ту пору встречалось не столь уж часто. Чаще судили не по служению, а по рождению. А справедливо бы наоборот. Ибо истинным сыном народа и Отечества должен считаться тот, кто честно и верно служит народу и Отечеству.
Ну что ж, Иосиф. Для тебя жизнь вроде бы не так уж беспросветна?
Для тебя… А для других? То-то и оно!
Об этих событиях знал весь Подольск. Многие подробности Иосиф услышал от Чижова и от Маркова, вожака большевиков-зингеровцев.
Началось с того, что на заводе «Зингер», в никелировочном, ввели новые расценки для поштучной работы. И никелировщики забастовали, цех встал. После чего зингеровцы незамедлительно собрались на заводском дворе. С неба плеснуло дождем — промокли вмиг. Но не разошлись, пока не приняли решение — бастовать всему заводу. Не разошлись, пока не выработали требования и не выбрали делегатов от каждого цеха, которым поручили передать эти требования директору завода Диксону.
Требования были такие. Прежде всего — восьмичасовой рабочий день. Восемь часов — в цехе, восемь часов — отсыпаться, восемь часов — сам себе хозяин, итого двадцать четыре часа, как раз сутки. Затем — чтобы никаких изменений в сдельных расценках. А за стачку чтобы ни один человек не был уволен. Да, между прочим, и обращение администрации с рабочими — повежливее бы, поуважительнее, нежели бывало прежде.