1916
Тебе тринадцать лет. О старость этих
Двух рук моих! О добрый мир земной,
Где детские уста всех арифметик
Тринадцать раз смеются надо мной!
Я путаюсь в тринадцати решеньях —
Как весело! Как голова седа!
Тринадцать пуль отлей мне, оружейник,
И столько ж раз я погублю себя.
О девочка, ребенок с детским жестом,
Привставшая над голубым мячом,
Как смело ты владеешь вечно женским
И мудрым от рождения плечом.
Я возведен — о, точность построенья! —
Причудой несчастливого числа
В тринадцатую степень повторенья.
О как, шутник, твоя слеза чиста!
1916
Светает! И огненный шар
раскаленный встает из-за моря…
Скорее — знамёна!
Возжаждала воли душа
и, раннею ранью, отвесной тропою,
раненой ланью спеша,
летит к водопою…
Терпеть ей осталось немного.
Скорее — знамёна!
Слава тебе, муку принявший
и павший в сражении витязь!
Клич твой над нами витает:
— Идите за мною, за мною!
Светает!
Сомкнитесь, сомкнитесь, сомкнитесь!
Знамёна, знамёна…
Скорее — знамёна!
13 марта 1917
Вот сказки первые слова:
Орлы уснули, как орлята, —
И у орлов в часы заката
Ко сну клонится голова.
Орлы, прошу вас, не теперь,
Нет, не теперь смежайте очи!
Но спите — и огонь средь ночи
Походкой женской входит в дверь.
В дверь ваших гор и облаков
Кулак оранжевый стучится,
И знает, что беда случится,
Семейство прозорливых сов.
Но спите вы, как детвора,
Там, в ваших сумерках неверных,
И трубы ваших снов военных
Молчат, не говорят: «Пора!»
О пламя, не обидь орла!
Спасутся маленькие птахи,
Меж тем как обгорят на плахе
Два величавые крыла.
Но поздно! Перья их на треть
Ожог губительный отметил.
Не дай мне Бог, как птицам этим,
Проснуться, чтобы умереть.
С веселой алчностью орды
Плясал пожар, и птиц оравы
Взлетали, и у вод Арагвы[6]
Поникли головой орлы.
«Я видел ворона. Дрожа
От низости, терзал он тело,
Что брезговать землей умело
И умерло», — сказал Важа[7].
1918
О друзья, лишь поэзия прежде, чем вы,
Прежде времени, прежде меня самого,
Прежде первой любви, прежде первой травы,
Прежде первого снега и прежде всего.
Наши души белеют белее, чем снег,
Занимается день у окна моего,
И приходит поэзия прежде, чем свет,
Прежде Свети-Цховели [8]и прежде всего.
Что же, город мой милый, на ласку ты скуп?
Лишь последнего жду я венка твоего,
И уже заклинанья срываются с губ:
Жизнь, и Смерть, и Поэзия — прежде всего.
12 декабря 1920
Я птицей был, мне разрешалось,
Как в небо, ринуться в силок.
Я ринулся — и всё смешалось:
Натала, Цинандали[9], жадность
К тебе, о виноградный сок.
Зачем я вырвался, Натэла?
Зачем освободил крыла?
Когда я вышел, ночь светлела,
Была уже светлым-светла.
Уже рассветный ветер дунул,
И птиц возникли голоса,
И я о Тинатин подумал
И к небу обратил глаза.
А в небе было звезд так мало,
Так нежно было и светло,
Там всё качалось, уплывало
И повториться не могло…
1922
Мир состоит из гор,
Из неба и лесов,
Мир — это только спор
Двух детских голосов.
Земля в нём и вода,
Вопрос в нём и ответ:
На всякое «о, да!»
Доносится «о, нет!».
Среди зеленых трав,
Где шествуют стада,
Как этот мальчик прав,
Что говорит: «о, да!».
Как девочка права,
Что говорит: «о, нет!»,
И правы все слова,
И полночь, и рассвет.
Так в лепете детей
Враждуют «нет» и «да»,
Как и в душе моей,
Как и во всём всегда.
1924
Как порядок метафоры прост —
Перекличка предмета с предметом.
Где один задает свой вопрос,
Там другой не замедлит с ответом.
Хитроумный сравнитель, мастак,
Без труда разрешал я задачу.
Все я сравнивал эдак и так
Что ж теперь о Шиндиси [10]я плачу?
С чем платаны Шиндиси сравню?
С чем сравню той поры несравненность?
Ее утро, ведущее к дню,
Ее детских молитв откровенность?
С чем тебя я сравню, моя мать?
Что ж не брошусь я к скважинам, щёлкам,
К окнам, чтобы на миг увидать,
Как идешь, как белеешь ты шелком?
О платаны в Шиндиси моём!
Я не понял закона простого —
Да, напомнит одно о другом,
Но одно не заменит другого
Так о детстве всерьез и шутя
Я заплакал, отверженный странник.
Уж не я, а иное дитя —
Его новый и милый избранник.
Нет замены вокруг ничему:
Ни пичужке, порхающей в выси,
Ни цветку, ни лицу моему,
Ни платанам в далеком Шиндиси.
1925
К реке подходит маленький олень
И лакомство воды лакает.
Но что ж луна так медлит, так лукавит,
И двинуться ей боязно и лень?
Ужель и для нее, как для меня,
Дождаться дня и на свету погибнуть —
Все ж веселей, чем, не дождавшись дня,
Вас, небеса грузинские, покинуть?
Пока закат и сумерки длинны,
Я ждал ее — после дневной разлуки,
И свет луны, как будто звук луны,
Я принимал в протянутые руки.
Я знал наперечет ее слова,
И вот они:
— Полночною порою,
В печали — зла и в нежности — слаба,
О Грузия, я становлюсь тобою.
И мне, сиявшей меж твоих ветвей,
Твоих небес отведавшей однажды,
О Грузия, без свежести твоей
Как дальше быть, как не устать от жажды?
Нет, никогда границы стран иных
Не голубели так, не розовели.
Никто еще из сыновей земных
Не плакал так, как плакал Руставели[11].
Еще дитя — он жил в моих ночах,
Но был мне брат, не как другие братья,
И уж смыкались на его плечах
Прекрасного несчастия объятья.
Нет, никогда границы стран иных
Я думала, — и, как сосуд, как ваза
С одним цветком средь граней ледяных,
Сияли подо мной снега Кавказа.
Здесь Амирани [12]бедствие терпел,
И здесь освобожден был Амирани,
И женский голос сетовал и пел,
И царственные старцы умирали.
…Так и внимал я лепету луны,
И был восход исходом нашей встречи
И вот я объяснил вам эти речи,
Пока закат и сумерки длинны.
1938